Борис Изюмский - Избранное
Неподалеку трое малышей стреляли из лука и пронзительно кричали, свистели в глиняные свистульки каждый раз, когда стрела попадала в цель.
Проскакала по улице татарка верхом на коне, скрылась за поворотом, оставив след клубящейся пыли. Чей-то голос, монотонный и скрипучий, пел песню. Калита разобрал слова:
Стрелы летучие,
Мечи секучие,
Копья зыбучие…
У забора шумная ватага татар расселась вокруг котла с мясом. Один из татар землистыми руками вылавливал куски пожирней, делил их на части и раздавал остальным. Хилому старику почти ничего не досталось. «Старость не уважают: износился – и в яму», – подумал Бориска.
Монголы рвали мясо зубами, чавкали, потные лица их лоснились. Жирные капли падали с мяса на цветные шелковые халаты.
– Пошто ножом мясо не достают? – дивился Бориска.
– Боятся этим отнять у огня силу, – пояснил князь.
– Темнота!
– Обычай. За грех считают кнутом к стреле прикоснуться или коня бить поводьями. Убивают за это.
Окончив еду, татары вытерли руки о голенища и, громко отрыгивая, стали поочередно прикладываться к бурдюку с кумысом. Татарин в яркой тюбетейке положил что-то на блюдо и отнес к идолу из войлока, у двери.
Сердце, – знающе сказал Калита. – Верно, зверя какого недавно убили.
Легкий порыв ветра донес резкий запах нечистого тела.
– Как от козлов смердит, – презрительно сморщился Бориска. – Повелители! – И в сердцах плюнул на землю.
Еще день разносили слуги Калиты подарки его знакомым вельможам, многочисленным покровителям. К ночи Калита возвратился в гостиный двор. Улегшись на жесткую постель, думал: «Малого пожалеешь, большее потеряешь. Пока Русь не едина, усобицами, как ржой, разъедается, надо быть с ханом ласковым да покорным, татарву умасливать… Как в шахматной игре наперед угадывать: пойду так, как ответит? А что сие даст? Исподволь – ольху согнешь, а вкруте – и вяз переломишь. Зато окрепнем, сил наберемся… Может, внуки мои сбросят злое иго татарское».
Повернулся к стенке, сделал вид, что заснул. Но не спалось от дум беспокойных.
«Тверь, Тверь! Сколь забот и боли принесла! Давно ли изменник Акинф из Москвы к тебе переметывался, своими полками меня в Переяславле обкладывал? Ладно, что на помощь поспел Родион Нестерович. Голову переветника Акинфа на копье поднес… И что тебе надобно, Тверь? Раздоры, измены, бессилье Руси?»
И Бориска ворочался. Припомнил вечер под дубом, слова желанные; видел Фетиньюшку с непокорными завитушками на шее, что никак не хотели улечься в косу, видел глаза ее улыбчивые. Бывало, подмигнет – и на сердце сразу весна и праздник.
Думал ласково: «Кабы надо было для твоего счастья смерть принять, не размышлял бы, не раздумывал, на любую беду пошел, только б тебе, красочка, ладно было…»
…Гортанно перекликались часовые, слышен был чужой говор, где-то протяжно выла собака.
ВЕСТИ ИЗ МОСКВЫ
Неожиданно для князя в Орду прискакал гонец с отпиской из Москвы. Дьяк Кострома писал со слов Василия Кочевы:
«…Только ты уехал, чернь из урочища Подсосенки вздумала гиль подымать… отказалась дань платить. Главный зажига[131] Андрюшка Медвежатник и общитель его Степка Бедный дерзнули языковредием черный люд возмущать, власть нашу рушить злым непокорством. Бросил я заводил в поруб, да еще выловил сброд – и туда ж. С гневом приказал за три дня хлеба и воды не дать…»
«Бдитель! – удовлетворенно подумал Иван Данилович. – Возвышу».
«А через три дни допрашивал пословно Андрюшку и Степку, примучивал дотоль, что губы их кровью смочились… В дыме повесил, а под ними огонь развел: „Реки, чего хочешь?..“
«Поделом собакам», – мысленно одобрил князь.
«Они ж уста замкнули. А послухов[132] нет. Тогда Андрюшку связал, наземь поклал, сверху доску на грудь и на тую доску прыгал, пока грудь не затрещала: «Реки!» А Степку распинали на стене, очи воровские выжигали: «Реки, сквернитель, реки, как худым поносил, добро наше делить собрался». А он безмолвствует, страшения не убоявшись.
А дале сам признался: «Хотим, дабы хозяином был, кто за сохой ходит…»
«Ишь чего захотели, тати поганые!» – гневно сверкнул глазами князь.
«А мне главное сведать надобно было, кто у них еще пособник из черного люда. Да не признались. Я к Протасию и Даниле Романовичу ходил, совет держал с боярами Шибеевым, Жито. Они присоветовали: «Гибельщиков[133] пошли». Гибельщики сыск учинили – мечи самодельные все же нашли у Сновида и Мирослава. На допрос митрополит Феогност приходил. Взывал: «Признавайтесь, богоотступники, кто с вами заедино?» Молчат, злохитрые. Тогда святитель страшной клятвой их проклял, а нам благословенье дал изничтожить злодеев».
Князь разгладил рукой пергамент, благодарно подумал о Феогносте: «Верен слову. Возвращусь – пожертвую на собор и монастырь. – Перед глазами возник худенький Феогност. – Ничего не скажешь – умен, а вот без меры алчен. Надо было ему льняное масло сбыть, так сказал: „В елей мышонок попал – осквернение. Благословляю льняным маслом миропомазание совершать“. Что делает ненасытство! Нет бескорыстия святого Петра. На небо глядит, а по земле шарит. Но опираться и на такого надобно».
За стеной, во дворе, заржал конь. Князь отпустил гонца, приказал на словах тайно передать Кочеве: доволен, что сквернителей обуздал, что совет держит с боярами.
Со двора вошел Бориска. Он точил свой и князя мечи, рубаха его от жары взмокла, по лицу катился пот.
Бориска вложил меч князя в ножны, прислонил его к постели. Иван Данилович посмотрел на Бориску одобрительно: «Трудолюбец!»
– Послушай вести из Москвы, – предложил он юноше не столько для того, чтобы действительно Бориска узнал новости, сколько для того, чтобы перечитать письмо.
Князь начал медленно читать. Чем дальше читал он, тем бледнее становилось лицо Бориски. Юноша судорожно сжимал и разжимал пальцы.
Андрей, которому не раз поверял он свои самые сокровенные мысли, с которым делился краюхой хлеба, Андрей попал в беду.
Перед Бориской, как живое, встало лицо Андрея: черные брови, точеный нос, крутой подбородок. Такое лицо нельзя было представить искаженным страхом или смятением.
А князь тихим голосом читал:
«…На тую доску прыгал, пока грудь не затрещала: „Реки!“ А Степку распинали… А дале сам признался…»
Рыдания подступили к горлу Бориски. Князь поднял голову. Сразу понял: не надо было холопу письмо такое читать. Не для него!
Сузил недобро глаза, спросил жестко:
– А ты бы в ту пору в Москве был, что с зажигами делал?
Бориска, не помня себя, воскликнул: