Михаил Щукин - Покров заступницы
Следователь сидел в конторе за длинным столом, а на краешке стола лежал наган. На стене, за спиной следователя, висела большая карта страны, к ней иголками приколоты были красные флажки, похожие издали, от порога, на капельки крови. На улице крапал долгий осенний дождь, и окна плакали. Мария глянула через их мутные стекла, увидела сплошную пелену и подломила неподатливые ноги в коленях, безмолвно опустилась на грязный пол с вышорканной у порога краской.
— Помогите…
Глаза у следователя были синенькие, как новенький ситчик, он поморгал ими, поморгал, глядя на Марию, и показал на фанерную дверь в соседнюю комнату, где стояла койка. Без слов сказал, что ему требуется. Мария поднялась с пола, толкнулась в дверь. Разделась и легла на скрипучую койку, застеленную казенным одеялом с чернильными штампами на всех четырех углах.
Забрали вредительницу на следующий день. Ребятишки остались в поселке — не зря грех приняла на душу. Дед за ними приехал зимой, разыскал и привез в деревню. Мария вернулась домой в сорок девятом. Младший, Гриша, никак не хотел ее признавать, дичился и долго еще прятался по укромным уголкам от незнакомой тетки.
— Дети за отца не ответчики — вот как сказывали. Чо она, девчонка, понимала? А родитель…
— А родитель тебя в Нарым упек, он чо — тоже не ответчик? — Поля прямо-таки приступом на Марию идет, штурмом. Налетела, как говорится, коса на камень. — На тебя, Марья, или молиться надо, на божницу посадить, или воду на тебе возить. Ой, тошнехонько мне, на вас глядючи!
— За его грехи его Бог покарал, — твердо на своем стоит Мария. — А я прощу, незачем покойника злобой трясти, чего уж, из могилы вырывать да кости перетряхивать? Незачем. Не нами нагрешено, не нами и спросится.
Это они про большого командира из Москвы, взятого по линии энкавэдэ и сгинувшего в лагерях, все еще никак не доспорят. Я смотрю на Марию, на ее лицо, словно сошедшее со старой, темной иконы, и, кажется, начинаю понимать, какое это великое дело, подвластное лишь чистому и сильному человеку, — простить. Хотя и бьют нас за это всепрощение при любом удобном случае, исподтишка бьют и в открытую, и всегда с одной целью — добить. А вот не получается, живут еще и ходят по земле умеющие прощать.
— Прямо не праздник, а лекция в клубе, — сетует Аня. Передвигает по столу тарелки, расчищая пространство для блюда с пельменями. — Ешьте, девки, ешьте, на сытый живот язык ловчей чесать.
— А чо, и пожуем, и почешем!
Эх, конь вороной,
Белые копыта,
Вот окончится война,
Поедим досыта!
Фрося спела частушку и осеклась — сдает голос, не хватает дыхания, еле-еле последнюю строчку вытянула. Поля прожевала пельмень, кашлянула, горло прочищая, и звякнула, разудало и горько, на всю избу, до самых дальних углов, другую частушку:
Ах, война, война, война,
Что же ты наделала,
Ты из добрых-то людей
Понаделала б…!
— Типун тебе на язык, Поля! Надо же, святой праздник, а она матершину лупит. — Фрося всерьез осердилась и даже на скамейке подальше отодвинулась от подружки, платком чистенько губы вытерла, будто это у нее самой матерное слово с языка соскочило. — Прости меня, грешницу…
— О-о, каки мы нежны! — Поля вскочила, по-боевому уперла руки в бока и правое плечо подала вперед. — По телевизору вон голых баб показывают да как они с мужиками вазгаются — так ты глядишь, ротик-то платочком не вытирашь.
— Не гляжу я на их, не гляжу! — Фрося аж зарумянилась от возмущения. — Глаза закрываю. И орут когда — тоже не слушаю. Уши вот так заткну и пережидаю.
— А уж орут, вот уж орут, — подала голос Аня. — Намедни прямо сатану живого показывали. Дым идет, и сатана с рогами. А эти с гитарами, пузочесы, все чешут, чешут. Конец света, да и только.
— Оно завсегда так, — вставила Мария. — Когда кормить нечем, песнями потчуют, да чем голоднее, тем и песни громче. В шуме-бряке оно много чего не видно. Ох, девки, нагляжусь я этого телевизора да и думаю: опять не туда поплыли, опять народ дурят. Вот те крест — дурят, только нынче по хитрости по особой, сразу и не поймешь. Кому вот только отдуваться достанется?
— Не говори, Мария, один страх господень. Петь-то уж нормально разучились. Раньше, бывало, компаниями по деревне, там поют, там поют… заслушаешься, а теперь ребятишки ящик этот воткнут на пузе, он и базлает…
— А сами-то, сами, — не утерпела, поддела Поля. — По две рюмки вам подали, а все не поете.
— Оно и вправду, — оживилась Фрося. — Давайте споем. И первая, не дожидаясь подружек, затянула:
На горе колхоз,
Под горой — совхоз…
Словно ток электрический продернули по старухам, вздрогнули до единой, окунулись в песню, как в воду, и поплыли неторопким течением мимо знакомых речных излучин, крутых яров и пологих песчаных плесов, мимо всех изгибов и изломов собственных судеб, поплыли, прощаясь, и прощая, и заново плача над своими жизнями, которые теперь, с макушки пережитого, кажутся такими же корявыми, битыми и кручеными, как и их руки, переломавшие столько работы. Да кто ценил ее, ту работу…
Это милый мой
Задавал вопрос,
Ты колхозница,
Тебя любить нельзя…
Загинешь ты в своем колхозе и ребятишек загубишь, написал Поле старший брат, когда узнал, что принесли сестре похоронку на мужа. Самого его после госпиталя списали по чистой, работал он на шахте в Кузбассе и получал какой-никакой, а все-таки твердый паек. В конце письма предлагал одного из ребятишек отдать ему на воспитание. Сами они с женой бездетные и одного-то уж как-нибудь на ноги поставят. Смутил он Полю своим письмом, засуетилась она, забегала, а зима еще не кончилась, в кладовке — шаром покати, и на все про все оставалось полмешка мерзлой картошки в погребе. Решилась одного из троих отправить на воспитание. Самая малость оставалась — кого выбрать? Глядит на Оньку, на старшую, — вылитая мать. И обличьем, и повадками, и по дому за хозяйку остается. Как от себя оторвешь? Жалко. Глядит на Ваську, на среднего, тут и вовсе сердце заходится — тятя голимый, ни убавить, ни прибавить. Еще жальчее. А младшая, Валька, от обоих родителей набрала, вперемешку, — еще дороже. Да и муж ее любил, младшенькую. Вдруг вернется, а вернется и спросит: ты по какому такому праву дитя на сторону спихнула? Что она ему скажет? Что холодно да голодно было? Так она, война-то, пирогами не кормит. Поглядела так на своих деток, поплакала да и отписала: спасибо, мол, тебе, братчик дорогой, за жалость твою, а только никого из чад своих выпроводить из дому на чужую сторону не могу.