Александр Дюма - Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Книга 3
— Годы одолевают нас, герцогиня; мы должны теснее сплотиться в борьбе против грозящей нам смерти.
— Ваше величество, вы осыпаете меня милостями, произнося такие ласковые слова.
— Никто не любил меня так, никто мне так не служил, как вы, герцогиня.
— Ваше величество помнит об этом?
— Всегда… Герцогиня, я хочу от вас доказательства дружбы.
— Всем своим существом я ваша, ваше величество!
— Но где же доказательство дружбы?
— Какое?
— Обратитесь ко мне с какой-нибудь просьбой.
— С просьбой?
— О, я знаю, у вас самая бескорыстная, самая возвышенная, самая царственная душа.
— Не хвалите меня чрезмерно, ваше величество, — сказала взволнованно герцогиня.
— Я не в состоянии воздать вам хвалу, которая была бы равна вашим заслугам.
— С возрастом под влиянием несчастий очень меняешься, ваше величество.
— Да услышит вас бог, герцогиня!
— Что это значит, ваше величество?
— Это значит вот что: прежняя герцогиня, прекрасная, обожаемая Шеврез, ответила бы мне черной неблагодарностью. Она бы сказала: «Мне ничего не нужно от вас». Да будут в таком случае благословенны несчастья, если они изменили вас и вы теперь, быть может, ответите мне: «Принимаю».
Взгляд и улыбка герцогини смягчились. Она была очарована королевой и не пыталась скрыть свои чувства.
— Говорите же, моя дорогая, — продолжала королева, — чего вы желаете?
— Итак, я должна высказаться?
— Поскорей, не раздумывая.
— Ваше величество можете принести мне несказанную радость, несравненную радость.
— Ну, говорите же, — промолвила королева, слегка охладев вследствие проснувшегося в ней беспокойства. — Только не забывайте, моя дорогая Шеврез, что теперь надо мной стоит сын, как некогда стоял муж.
— Я буду скромна, моя королева.
— Называйте меня Анной, как прежде, это будет сладким напоминанием о несравненных днях юности.
— Хорошо. Итак, моя обожаемая госпожа, моя милая Анна…
— Ты еще помнишь испанский?
— Конечно.
— Тогда сообщи мне по-испански, чего ты хочешь.
— Я хочу следующего: окажи мне честь и приезжай ко мне на несколько дней в Дампьер.
— И это все? — воскликнула пораженная королева.
— Да.
— Только и всего?
— Боже мой, разве вы не видите, что я прошу вас о неслыханном благодеянии? Если вы не видите этого, значит, вовсе меня не знаете. Принимаете ли вы мое приглашение?
— Конечно, и от всего сердца.
— О, как я признательна вам!
— И я буду счастлива, — продолжала, все еще не вполне уверовав в искренность герцогини, Анна Австрийская, — если мое присутствие сможет оказаться полезным для вас.
— Полезным! — воскликнула, смеясь, герцогиня. — О нет! Приятным, сладостным, радостным, да, тысячу раз да! Значит, вы обещаете?
— Даю вам слово.
Герцогиня схватила прекрасную руку королевы и покрыла ее поцелуями.
«Она, в сущности, добрая женщина, — подумала королева, — и… ей свойственно душевное благородство».
— Ваше величество, — задала вопрос герцогиня, — даете ли вы мне две недели?
— Конечно. Но для чего?
— Зная, что я в немилости, никто не хотел дать мне взаймы сто тысяч экю, которые мне нужны, чтобы привести в порядок Дампьер. Но теперь, лишь только станет известно, что эти деньги пойдут на то, чтобы принять ваше величество, парижские капиталы рекой потекут ко мне.
— Так вот оно что, — сказала королева, ласково кивнув головой, — сто тысяч экю! Нужно сто тысяч экю, чтобы привести в порядок Дампьер?
— Около этого.
— И никто не хочет ссудить их вам?
— Никто.
— Если хотите, я их ссужу, герцогиня.
— О, я не посмею.
— Напрасно.
— Правда?
— Честное слово королевы. Сто тысяч экю — это, в сущности, не так уж много.
— Разве?
— Да, немного. Я знаю, что вы никогда не продавали ваше молчание за цену, которую оно стоит. Подвиньте мне этот стол, герцогиня, и я напишу вам чек для господина Кольбера; нет, лучше для господина Фуке, который гораздо любезнее и приятнее.
— А заплатит ли он?
— Если он не заплатит, заплачу я. Но это был бы первый случай, когда бы он мне отказал.
Королева написала записку, вручила ее герцогине и простилась с ней, расцеловав ее напоследок.
V. Как Жан де Лафонтен написал свою первую басню
Рассказ обо всех этих интригах нами исчерпан, и в трех последующих главах нашего повествования развернется непринужденная игра человеческого ума, столь многообразного в своих проявлениях.
Быть может, и впредь мы не сможем обойтись в той картине, которую собираемся показать, без политики и интриг, но их пружины будут скрыты так глубоко, что читатель увидит лишь цветы и роскошную живопись, ибо дело будет обстоять здесь точно так же, как в балагане на ярмарке, где великана, шагающего по подмосткам, приводят в движение слабые ножки и хрупкие ручки запрятанного в его платье ребенка.
Итак, мы возвращаемся в Сен-Манде, где суперинтендант по своему обыкновению принимает избранное общество эпикурейцев.
С некоторых пор для хозяина наступили тяжелые дни. Всякий, войдя к нему, не может не почувствовать затруднений, испытываемых министром. Здесь не бывает больше многолюдных и шумных сборищ. Предлог, который приводит Фуке, — финансы, но, как остроумно заметил Гурвиль, не бывало еще предлога более лживого: тут нет и тени финансов. Правда, пока Ватель еще умудряется поддерживать репутацию дома.
Между тем садовники и огородники, снабжающие своими припасами кухню, жалуются, что их разоряют, задерживая расчеты. Комиссионеры, поставляющие испанские вина, шлют письмо за письмом, тщетно прося об оплате счетов. Рыбаки, нанятые суперинтендантом на побережье Нормандии, прикидывают в уме, что, если бы с ними был произведен полный расчет, они смогли бы бросить рыбную ловлю и осесть на земле. Свежая рыба, которая позднее станет причиною смерти Вателя, больше не появляется.
И все же в приемный день друзья г-на Фуке собрались у него в большем количестве, чем обычно. Гурвиль и аббат Фуке беседуют о финансах, иначе говоря, аббат берет у Гурвиля несколько пистолей взаймы. Пелисон, положив ногу на ногу, дописывает заключение речи, которой Фуке должен открыть парламент. И эта речь — настоящий шедевр, ибо Пелисон сочиняет ее для друга, то есть вкладывает в нее все то, над чем он не стал бы, разумеется, биться, если бы писал ее для себя. Вскоре из глубины сада выходят Лафонтен и Лоре, спорящие о шутливых стихах.