Александр Дюма - Волонтер девяносто второго года
Погруженный в раздумья, я подошел к первым домам Сент-Мену без малейшей усталости, словно и не прошел нескольких лье; умственные заботы заставили меня забыть о движении тела.
Издали я заметил г-на Жана Батиста: он отдавал распоряжения форейторам, менявшим лошадей почтовой кареты, и стоял на пороге своего дома. Завидев его, я со всех ног бросился к нему с криком:
— Господин Жан Батист, это я! Господин Жан Батист, это я!
— Конечно, черт побери! — рассмеялся он. — Прекрасно вижу, что ты!
И он протянул ко мне руки.
— Что тебе нужно?
Я со слезами на глазах бросился в его объятия.
— Что мне нужно? Хочу вас поблагодарить, хочу сказать, что я никогда не стану лесным сторожем, а, уверяю вас, буду столяром. Теперь я горжусь своей профессией, господин Друэ.
Карета отъехала.
— Значит, ты начал читать «Эмиля»? — спросил он, увлекая меня в столовую.
— Да, начал. Посмотрите, уже прочитал вот до сих пор.
И я показал ему, что добрался почти до 160-й страницы.
— Браво! — воскликнул Друэ, предлагая мне перейти из столовой в кабинет. — Но главное не в том, чтобы все прочитать, друг мой, а понять, что прочел.
Я почесал ухо.
— Правильно, господин Жан Батист, — согласился я, — в книге есть многое, что мне непонятно, но я сказал себе: «Ну и пусть! Волноваться не стоит! То, что я не понимаю, мне объяснит господин Друэ».
— И ради этого ты пришел в Сент-Мену?
Я отрицательно замотал головой.
— Нет, господин Жан Батист, не ради этого, — серьезно ответил я. — Я пришел поблагодарить вас. Я понял, что после отца, давшего мне жизнь, после тети, вскормившей меня своим молоком, и после моего дяди, отдающего мне свой хлеб, тот человек, кому я обязан и буду обязанным больше всего на свете, это вы, господин Жан Батист; ведь, как пишет Руссо: «Человек родится дважды: первый раз для жизни физической, второй раз для жизни нравственной и умственной». А своей второй жизнью, господин Друэ, хочу сразу признаться в этом, я буду обязан вам. Не знаю, кем я стану, но с сегодняшнего утра я хочу стать хорошим человеком; однако кем бы я ни стал, если, конечно, сумею добиться успеха, я всегда буду вам благодарен за все.
Жан Батист с умилением смотрел на меня.
— У тебя доброе сердце, Рене, — сказал он, — и для такого мальчика, как ты, приятно что-либо сделать. Я тоже благодарю тебя за то, что ты понял меня. Так что я должен тебе объяснить?
— О господин Жан Батист, я сделал пометки! Вот, на странице сто сорок седьмой, господин Жан Жак пишет: «Если предположить, что евнухи необходимы, то я нахожу, что восточные народы очень глупо поступают, создавая их нарочно». Кто такой евнух?
Господин Друэ рассмеялся.
Потом он встал, подошел к небольшому книжному шкафу и, достав оттуда книгу, предложил:
— Найди слово «евнух» в словаре и сам поймешь.
Я отыскал слово и прочел определение, данное ему автором словаря; но даже в этом определении встречались одно слово и один титул, что я понимал не более, чем слово, толкование которого сейчас нашел. Слово это было «гарем», титул — «султан».
— Найди оба эти слова, — сказал мне г-н Жан Батист. — Лучше всего запоминаешь то, что дается не без труда.
Я нашел объяснение обоих слов.
— О господин Друэ, — сокрушенно заметил я, — какой же я невежда и как много должен узнать! Если бы вы были столь добры… — замялся я.
— Говори, — приказал Друэ.
— … одолжить мне эту книгу. Но вы никогда этого не сделаете.
— Почему же?
— Потому что она вам самому очень нужна.
— Я пользуюсь ей не чаще раза в год.
— Неужели вы знаете все, что в ней написано?
— Нет, не все, но многое из того, о чем трактует словарь.
— Вы такой образованный, господин Жан Батист.
— Ты ошибаешься, Рене, я невежда.
— О, хотел бы я быть таким невеждой, как вы!
— Тебе стоит лишь захотеть, Рене, и за два года ты узнаешь все, что знаю я, и даже больше.
— Господин Друэ, вы знаете латынь?
— Немного… А почему ты спрашиваешь?
— Потому, что на странице сто сорок восьмой есть две строчки латинских стихов, если я, конечно, не ошибаюсь, но я их не понимаю, и это меня очень огорчает.
Друэ взял книгу и сказал:
— В самом деле, это строчки из сатиры Ювенала:
Luctantur paucae; comedunt coliphia paucae
Vos lanam trahitis, calathisque peracta refertis vellera…[2]
— И что это значит? — спросил я.
— А значит вот что, — ответил Друэ и перевел:
Женщины редки атлеты, рубцами питаются редко;
Вы же прядете шерсть, наполняя мотками корзины…
Я опустил руки, в отчаянии поникнув головой.
— В чем дело? — спросил Друэ. — Что с тобой?
— Дело в том, что я сдаюсь, господин Друэ.
— Почему?
— Потому, что начиная с самого утра со мной говорят на непонятном языке не только книги, но даже вы сами.
— При чем тут я?
— При том! В переводе, что вы столь любезно для меня сделали, опять есть слово, которое я сегодня слышу впервые, а значит, тоже не понимаю…
— Какое?
— Вы сказали «женщины редки атлеты». А что такое «атлет»?
— Посмотри в словаре.
— Но ведь словарь не всегда будет у меня под рукой.
— Всегда, я дарю его тебе.
Я с изумлением взглянул на господина Друэ:
— Вы отдаете мне ваш словарь?
— Несомненно.
— И я смогу найти в нем все незнакомые слова?
— Друг мой, нет на свете словаря, где содержатся все слова, — улыбнулся Друэ. — Но этот все-таки один из самых полных. Возьми его, забирай с собой, он принадлежит тебе.
— Ах, господин Жан Батист! — воскликнул я. — Что я такого сделал для вас, что вы так ко мне добры?
— Ты явил мне жажду знаний, стремление стать человеком.
Друэ сидел; я стоял. Положив голову к нему на плечо и обняв за шею обеими руками, я расплакался.
— Плачь, дитя мое, это драгоценные слезы, — утешал он меня. — Я хотел бы, чтобы здесь оказался наставник Эмиля и видел твои слезы.
— А он еще жив? — спросил я.
— Нет, друг мой, умер десять лет назад.
— Он, конечно, прожил жизнь в богатстве и почете, а умер окруженный всеобщим восхищением?
— Он был беден и гоним. Священники сжигали его книги рукой палача; помилованный королем, он возвратился во Францию, но, по всей вероятности устав от неблагодарности современников, преследований и клеветы, устав наконец от жизни, застрелился.
— Хорошо, господин Друэ, еще раз прошу вас, извините меня, — сказал я, — но вы снова говорите со мной о непонятном.
— Увы, мой мальчик, это одно из благ твоего незнания. В то время как наука будет заполнять твой ум, в твое сердце будут закрадываться сомнения. Когда-нибудь ты узнаешь, что начиная с Прометея, прикованного к скале за то, что он похитил с небес огонь, до Жан Жака, зажегшего свой факел от того же огня, всем благодетелям человечества платили за их добрые дела ненавистью королей или неблагодарностью народов. Слепой Гомер питался подаянием; Сократ выпил цикуту; Христа распяли на кресте; Данте изгнали; Риенцо убили; Жанну д’Арк сожгли на площади в Руане; Савонаролу — на площади перед собором святого Марка; Христофор Колумб вышел из тюрьмы лишь для того, чтобы умереть от горя; Галилей отрекся от великой истины, которую провозгласил; Соломон де Ко умер в Бисетре; Кампанелла бежал во Францию после двадцати семи лет тюремного заключения; я еще не упомянул, к примеру, Катона, покончившего с собой в Утике, бросившись грудью на собственный меч; Везалия, умершего от голода на берегах Закинфа. Тебе незнакомы все эти имена, блаженный незнающий, и, наверное, я не прав, перечисляя их.