Юрий Любимов - Рассказы старого трепача
У них традиция петь только по-венгерски. Но потом они поняли, а сперва они в штыки это встретили. И устраивали обструкции:
— Что это за безобразие: убивать смычком, а нет шпаг, что ли!.. — и т. д.
То есть это был очень консервативный монстр, этот театр.
В.М.: А вот эту сцену с контрабасом вы придумали специально, чтобы не было аплодисментов?
Ю.П. Да.
В.М.: Потому что в этом месте же обычно аплодируют.
Ю.П. Да я и хотел перевести это нарочно, что это успех бабы этой здоровенной — это мужик был, кстати. Это был рабочий сцены, я его просил. Это тоже им казалось диким, несерьезным, все-таки они к русским предвзято относились благодаря 56-му году. У них была внутренняя всегда потаенная неприязнь. Потому что все-таки они понимали, что после кровавых историй всех этих страшных бунтовать больше не было сил. Потом они получили кое-какие послабления после этого.
Я отвлекся, перескочил с этой постановки. Нет, я ее любил. Во-первых, я заставил их петь по-итальянски — раз, добился своего, второе — оркестр я посадил на сцену…
Третье — что я заставил ходить дирижера. Это было вообще немыслимо, как это можно! Но он сам согласился, слава Богу, он… как его звали?
КАТЯ. Фишер.
Ю.П. Фишер, да, Иван Фишер. Мы с ним симпатично работали, и это слава Богу. Потому что они могли одного меня смять. А то, что дирижер со мной был заодно в этой истории…
Но они ничего не сделали, чтоб сохранить этот спектакль. Они знали, что я приезжал. Но у них такой хам директор теперь, что я поссорился и требовал, чтоб они сняли мое имя с афиши. Потому что я сказал:
— Если вы не потрудились в течение двенадцати лет даже пригласить меня, чтоб я хоть привел спектакль в порядок, если вы его эксплуатируете.
До сих пор он идет. И они же ездили с этим спектаклем и имели успех.
Все это также было с «Преступлением и наказанием». Мне все приносили извинения, что вот они недопоняли, не осмыслили, начиная от покойной их актрисы великой…
Катенька! как покойная жена этого прекрасного актера, которая играла у меня в «Преступлении…»?
Ева Руткая. И она потом. Сперва она все чего-то сопротивлялась все… фыркала. И Иван Дорваш, который Свидригайлова играл. И поэтому, несмотря на все неприятности с этим театром консервативным, все равно я был доволен. Во-первых, я увидел, что публика получила какое-то совершенно другое зрелище, чем то, к чему привыкли в городе и в этом театре. К счастью, искусство удивительная вещь…
В.М.: Его никто не снимал ни разу?
Ю.П. Нет, нет. Нет.
Жалко, что и «Трехгрошовой» не было съемки. Это симпатичный спектакль. И веселый, и он был совершенно необычен по концепции. У венгров тогда было все в порядке с едой. И даже какой-то у них появился такой жирок успокоенности и отсюда некоторая отупелость и от вина, и от жратвы. И я понял, что весь пафос Брехта: «Сначала хлеб, а нравственность потом» — он бесплоден, это сытая страна была. И я сделал контрапункт. Я нашел гайдновские прекрасные мелодии — это не так трудно было — и положил их на библейский текст. И когда после вот такой бравады, которая была довольно эффектно вся сделана и были аплодисменты, выходили старые люди из богадельни. Эти старики были мне глубоко благодарны, что я возвратил их к жизни. Они чувствовали себя снова артистами, певцами. Они пели эти библейские тексты на прекрасную музыку. И вот после «сначала хлеб, а нравственность потом» — брехтовские слова — вдруг выходили одной ногой в могиле стоящие люди и пели на прекрасную музыку:
— Не хлебом единым жив человек. Отчего же очерствели сердца? Почему мы смотрим и не видим, слушаем и не слышим?
И была такая пауза после бурных аплодисментов. И публика в молчаньи уходила в антракт. И так это было раза три…
С этой постановкой связан забавный эпизод. Один господин из Габимы приехал в Будапешт и спросил, что бы посмотреть. Ему говорят — «Трехгрошовую». Он говорит:
— Да нет-нет, у нас поставили в Габиме, это ужас такой, что не пойду.
Его уговорили. Он смотрел как-то странно и был поражен, все говорил, что ему очень понравилось, но какой-то он был ошарашенный и непонятно смятенный. Потом я его встретил — это надо же, судьба — он приехал смотреть в Париж, когда я привез «Бесы», «Possessed», которые в Англии я ставил. Играли их в Театре Наций в Париже, в котором Штреллер. И он смотрел эти «Бесы», потом пришел ко мне и говорит:
— Вы меня помните? Я был у вас на спектакле «Трехгрошовая».
Я говорю:
— Но меня не было.
Он говорит:
— Да, вас не было, но вам, наверное, рассказывали?
— Что рассказывали?
— Ну, что я так как-то странно ушел. Вы знаете, что там случилось? Я увидел совершенно тот же спектакль, что в Габиме, и понял, что это был плагиат, что он у вас все украл. Все: автобус, мизансцены — все. И ничего не вышло. Это был полный провал. А здесь я увидел, что все живое, и поразился.
Я говорю:
— Что, даже не сумел украсть.
— Да. И там был скандал: это обнаружилось, и ему пришлось уйти с работы.
Видите, как бывает.
В.М.: Вас еще тогда не пригласили сюда?
Ю.П. Нет. Меня пригласили потом. Но, видимо, он много рассказывал обо мне в Габиме. Он был завлитом. Потом он куда-то уходил. Ну, такой господин европейского склада, говорящий хорошо и по-английски, и по-французски, и по-русски… Нет, по-русски он плохо говорил. Плохо.
«Страсти по Матфею»
В это время я поставил «Matthauspassion» в церкви Сан Марко, потом это будет в одном из замечательных этих романских соборов, потом, может быть, в Нотр-Даме.
Это огромная работа. Как и «Бесы». Я хотел давно это поставить. Я очень люблю эту музыку. Все Библию читаю. Во всяком случае, последние десять лет я много читаю Библию.
Мне нравилась эта постановка. И она очень сильно действовала. И не только на меня, а и на кардинала. Пришел старый кардинал Милана, его вели два послушника под руки. Потом я кланяюсь и меня просят к его высокопреосвященству, что он хочет сказать мне несколько слов. И он благословил меня и сказал:
— Вы видели, я пришел совсем старым, а ухожу я помолодевшим. Я благодарю вас и желаю вам успехов, счастья.
Прекрасный старик.
Меня тогда концерн «Sony» просил какую-то новую установку попробовать и снять этот спектакль в Скале. Мне очень жалко, потому что они обещали дать мне пленку. Сняли они все это. И это пропало. В Скале мне сказали или обманули, что они потеряли пленку, потом начали врать, что японцы им не дали пленку. Потому что у меня была даже письменная бумага, что они мне обязаны дать для архива пленку. Каким путем это можно разыскать? Я был в Японии, к сожалению, времени не было, чтоб как-то связаться с концерном «Sony» и спросить. Японцы же люди пунктуальные. У меня была бумага от Скалы. Без моего разрешения они снимать не могли. И Скала виновата. А это жалко, потому что мне кажется, что это был очень интересный спектакль. И музыка божественная. И там была одна находка. Там стоял плачущий крест изо льда. Он так красиво мерцал и плакал от прожекторов. И он начинал плакать в ритм музыки. И это было совершенно чудесно: падали капли, разбивались о стол, где тайная вечеря у Христа. И они снимали с пяти камер — это только что ввели, и они опробовали систему.
И так я эту пленку и не получил. Досадно очень.
Это было в Кьезе Сан Марко, где обнаружены были фрески Леонардо к этому времени. Туда же явился и Евтушенко. Он пришел — как раз я репетировал «Поцелуй Иуды».
И когда он сказал:
— Юрий Петрович, позвольте вас обнять!
Я говорю:
— Вот я дорепетирую «Поцелуй Иуды» и вас обниму, Евгений Александрович. — Он понял и обиделся.
Потом он стал закуривать.
Я говорю:
— Евгений Александрович, здесь нельзя курить, это церковь. К нам сейчас подойдет священник и нам попадет с вами. Вот перерыв будет, я с вами выйду.
Потом он мне стал говорить, какие в России преобразования, как меня не хватает и то-то, то-то… «Процесс пошел». Приехал вдохновленный процессом Женя. Немножко мне был он уже странен, чуть-чуть. Уже два года я мотался. И его какой-то тон старый, какое-то легкомыслие — «Иван Александрович проездом».
Теперь дальше происходит. О! Мы поговорили, он все в духе Панкина.
— Зачем вы по Би-Би-Си такое сказали? Сейчас же все другое. Сейчас Михал Сергеич.
— А это еще кто такой? — я впервые услышал. Я и не знал. Я решил там жить. Какое, чего?
— Перестройка!
— Какая перестройка? Женя, о чем вы говорите? Вы перестраиваетесь? На какой лад? Я никуда не собираюсь перестраиваться.
Ну, он еще немного погалдел, потом:
— Юрий Петрович, может, мы поужинаем?