Елена Полякова - Станиславский
Думается, что девочка действительно удивлялась тому, что брат Костя стал походить на старика, а в целом воспоминание определено позднейшим отношением к брату. Вряд ли он выказывал большую естественность, чем более опытные исполнители. Скорее, вероятно, была права публика, отзывы которой дебютант честно записал: «Публика говорила, что роль мне не удалась».
Все в спектакле — как в сотнях других любительских спектаклей, в том числе исполнение Кости — робеющего мальчика с бородой, приклеенной к розовым щекам. Все как в сотнях других домашних спектаклей — кроме вот этой короткой записи: «В „Чашке чаю“ имел успех, публика смеялась, но не мне, а Музилю, которого я копировал даже голосом».
Так точно, так беспощадно редко судят себя и опытные, умные актеры. А уж четырнадцатилетний гимназист должен был именно себе, только себе приписать одобрение зрителей и радоваться ему. Тем более что гимназист вовсе не выказывал в детстве и отрочестве никаких выдающихся способностей. Его письма и дневниковые записи вполне обыкновенны для любого мальчика. Вот письмо родителям, написанное в одиннадцать лет:
«Милые Папаша и Мамаша!
Надеюся, что вы счастливо приехали в Петербург и что Люба и Боря не очень много плакали. Мы получили ваше письмо и приложились к тому кружочку». (Вероятно, Елизавета Васильевна обвела чернилами кружок, написав — «я здесь поцеловала», — такие «поцелуи» часты в письмах прошлого века.) «После вашего отъезда Зина кончила скучать и мы все пошли качаться на сетке, покачавшись немного, мы ушли на гимнастику, где вырезали бумажных солдатов и наклеивали их на картон. Но нам это скоро надоело и мы пошли в комнаты, где я в первый раз аккомпанировал Володе, который играл на дудочке. Скоро пришло время купаться. По твоему приказанию мы сидели в воде ровно пять минут и ни разу не окунулись с головой. После купания мы пошли обедать».
Дальше идет длинное описание следующего дня: купались, шили, флаги, приходил Петрушка, пошел дождь. Подробно перечисляются все, кто кланяется уехавшим. Подпись: «Остаюсь любящий ваш сын Константин Алексеев».
Дневник путешествия в Петербург в 1876 году скорее отстает от возраста, чем опережает его:
«Середа. Приехали в 11 часов утра; до 1 ½ отдыхали; потом пошли купить перчатки, тросточку (папаше) и шляпу (Евгению Ивановичу)… Пообедав и отдохнув немного, мы пошли в Летний сад к памятнику Крылову; потом сели и слушали музыку». Путешественник не выделяет впечатления, но просто перечисляет виденное: «Мы посмотрели памятники Кутузову и Барклаю де Толли, оттуда мы пошли купить полубашмаки с пряжками».
Описание поездки в Славянск сделано в 1878 году (в пятнадцать лет) более устоявшимся почерком, но столь же обычно: как ехали, где ели, как смотрели дачи; подробно описывает процесс добывания соли на соляном заводе (эта подробность, детальность описания — самое примечательное в письме), сообщает: «Харьков мне очень понравился».
Обыкновенные письма и дневники обыкновенного мальчика, пожалуй, даже такое письмо — «Харьков мне очень понравился» — подошло бы больше двенадцатилетнему, в пятнадцать лет наблюдательный юноша мог бы написать о Харькове интереснее. А в четырнадцать лет — вдруг такая точность, острая наблюдательность по отношению к самому трудному объекту наблюдения, к самому себе: «Публика смеялась, но не мне, а Музилю…»
И это — при первом выходе на сцену в домашнем спектакле, когда обычно дебютант испытывает лишь блаженно-неповторимое сочетание радости появления на подмостках и страха перед друзьями, которые являются здесь в новом качестве зрителей. Костя Алексеев испытал это непременное для всех дебютантов ощущение в полной мере. Как все гимназисты-любители, он смотрелся в зеркало, не узнавая свое лицо под нарисованными морщинами. Как всех, волновал запах пудры и грима. И играл он как все, нисколько не выделившись рядом с отцом и кузинами. Все было — как в сотнях, в тысячах домашних спектаклей. Необычна лишь эта первая запись о его самой первой роли, эта точность ощущения: открылся занавес, и я уже не я, но пронырливый математик, и в то же время это — я, который должен убедить зрителей, что я и есть учитель математики. Я боюсь зрителей, темноты зала и, чтобы спастись от этого страха и заинтересовать смотрящих, подражаю актеру, которого видел в этой роли. Произношу слова роли, делаю жесты, хожу — но это не мои интонации, не мои жесты, не моя походка: все создано уже другим актером, а я лишь подражаю ему.
Это ощущение двойственности сценического существования, спасительности подражания свойственно каждому начинающему актеру, а иногда вообще остается на всю жизнь — подражание лишь становится более уверенным, искусным, обманывающим зрителя.
У мальчика-любителя эмоциональное ощущение «двойничества» сразу слилось с пониманием, с рациональным анализом своего сценического существования. Оно возникло так рано, так отчетливо и зрело, что опередило и во многом определило развитие непосредственных актерских способностей. Он еще ничего не умеет, еще пугается выхода на домашнюю сцену то Лешим в сценке на французском языке «Спящая фея», то юным вертопрахом Пишо в водевиле «Полюбовный дележ, или Комната о двух кроватях», а в первых записях — та же удивляющая точность наблюдения:
«Я играл Лешего и производил еффект балаганными жестами и диким криком. В Пишо ничего особенного я не выказал, никого не копировал, и потому исполнение получилось бледное, хотя в общем пьеса шла весело».
В первых ролях Костя выделяется вовсе не исполнением; примечательна лишь эта тщательность, обязательность записей после каждого спектакля. Даже в разговоре с барышней вскоре после премьеры «Старого математика» Костя сворачивает разговор на сцену и записывает этот разговор:
«Мы с Еленой Александровной взошли первыми и стали разговаривать о театре и спектакле, который у нас был 5 сентября 77 года… Она мне в свою очередь рассказала спектакль, который был в Болшевском приюте, и что она, как будто бы, провалилась. „Это не может быть, — говорил я ей, — все это вы говорите из скромности, если мы, бог даст, на будущий год будем живы и здравы, то непременно сыграем на этой сценке“». Сестры Зина и Нюша, братья выказывают, пожалуй, большие сценические способности. Костя, вовсе не чуждый тщеславия, ревнивый к аплодисментам, отмечает, что Нюша на сцене была «преграциозна», а младшие братья имели «выдающийся успех». Многочисленные юные Алексеевы составляют любительский кружок, в котором участвуют Фиф и Сис Кашкадамовы, кузины Бостанжогло, Сапожниковы, молодые гувернеры, знакомые. Но так как сами Алексеевы решительно преобладают, то кружок, конечно, называется Алексеевским.
Выбор пьес кружка не отличается ни оригинальностью, ни серьезностью — в любимовском театре и в прекрасном театральном зале московского дома, построенном вскоре отцом, играется обычный репертуар любителей: большей частью одноактные водевили, отечественные или «переделки с французского», изредка модные многоактные комедии вроде «Лакомого кусочка», «Вкруг огня не летай». Сестры придумывают костюмы, бутафорию. Володя являет собой «музыкальную часть» всех постановок. Костя много играет, а иногда и режиссирует спектакли, то есть разводит исполнителей в водевилях «Много шума из пустяков» или «Слабая струна», указывая, кому сидеть на диване, кому стоять у окна. Впрочем, режиссурой на первых порах занимаются большей частью взрослые, также достаточно увлеченные сценой. Иван Николаевич Львов, который продолжает помогать братьям Алексеевым осваивать гимназическую программу на математике, сам играет в любительских спектаклях, вывозит воспитанников в маленький театр Секретарева на Кисловке, в клубы, где идут эти спектакли. Там-то и видит Костя прекрасного актера-любителя, доктора А. Ф. Маркова, играющего под псевдонимом Станиславский, взятым в честь любимой балерины. Родители Алексеевы, вполне разделяющие увлечение детей, будут посылать Львову телеграммы вроде вот этой пасхальной: «Поздравляем вас с светлым праздником: ожидаем вас ко вторнику на Фоминой назначена генеральная Жавота — Сергей Елисавета Алексеевы».
Старший брат Володя — такой непринужденный, артистичный в обществе — на сцене конфузится, забывает текст и вскоре вовсе перестает играть, хотя все больше увлекается «музыкальной частью» — подбирает музыку, аккомпанирует исполнителям.
Зато сестры Зина и Нюша все больше времени отдают новым ролям, зато Костя замечает, что стал более свободен на подмостках, что может уже не спасаться в чужом, музилевском образе, но находить в той же роли свое. В марте 1879 года, через два года после дебюта, производит «самоанализ» двух комедийных ролей: «В первой пьесе до мелочей копировал Музиля и имел успех… Во второй пьесе играл самостоятельно, и роль удавалась сравнительно недурно». Еще через год запись: «Роль Фиша мне удавалась. Я перестал копировать Музиля голосом, но сохранил его манеры».