Денис Лешков - Партер и карцер. Воспоминания офицера и театрала
На Кавказе, во время курса, я от нечего делать брал уроки гармонии и контрапункта у некоего Ихильчика, образованнейшего музыканта с консерваторским образованием, но догнивающего на курортах в качестве капельмейстера пластунского батальона. Я чуть не попался в сети его хорошенькой племянницы, но вовремя ретировался и вез теперь в Петербург составленный нами совместно «Учебник инструментовки для духовых оркестров»[99]. Ихильчик был прекрасный теоретик, но совершенно безграмотен в русском языке. Теоретическая часть и нотные клише принадлежали ему, а литературное изложение было все мое. Отделение Юргенсона в Петербурге немедленно же приняло наш учебник в печать, издало его в Москве, в своей громадной нотопечатне. Оно разошлось с изумительной быстротой, и через год уже потребовалось 2-е издание. Ихильчик выслал мне целую дополнительную главу о саксофонах, я проредактировал ее, написал предисловие и завернул 2-е издание в 3000 экземпляров. Как это ни странно, а в России была такая уйма военных оркестров и совсем не было подобных руководств. Этот учебник в течение 3-х лет давал нам неплохой доход, главным образом благодаря благородству и честности Бориса Петровича Юргенсона, который при цене <книги> в 2 рубля 50 копеек взимал с нас лишь 18 %. Это был, кажется, первый мой коммерческий заработок не на зеленом поле.
Я застал еще в Павловске конец сезона и наслаждался пьяными Галкиным[100] и Вержбиловичем, скрипачом Смиттом, двумя концертами парижского Эдуарда Колонна. Приехал еще из Брюсселя замечательный виолончелист Э. Жакобе, который извлекал из своего инструмента подлинные звуки глубокого патетизма и отчаянья. <Великая> княгиня Елизавета Маврикиевна[101], сама очень музыкальная, пригласила как-то Жакобса в свою ложу и задала ему вопрос: откуда столько неизжитого горя в его прекрасной игре, — и он поведал ей трагедию своей жизни. Будучи уже профессором Брюссельской консерватории и в средних летах, он женился на сироте, красавице 18-ти лет, которую безумно любил. Но жизнь его не склеилась. Над письменным столом в его кабинете висел дивный поясной портрет его жены в натуральную величину, и вот, возвратясь с одного из концертов, он вместо портрета нашел висевшей в петле свою обожаемую жену. Да, такая трагедия могла дать элегические стоны в его игре…
Галкин не дирижировал иначе, как после бутылки крепкой мадеры, а почтенный А. В. Вержбилович «пускал слезу» лишь после обильного возлияния коньяку. Балакирев и Мусоргский были горькими пьяницами, да и А. К. Глазунов любил изрядно выпить, особенно сухое шампанское со свежими огурцами. Уже в первые годы революции, когда ни водкой, ни вином нигде и не пахло, А. К. Глазунову, ввиду его особых заслуг, советская власть через Кубуч[102] отпускала 4 литра чистого спирта в месяц. А. К. в театре добродушно говорил, что это все равно что слону дать один подсолнушек! Это напомнило мне один курьезный эпизод еще в 1904 году. В оркестре Мариинского театра был один хотя и рядовой оркестрант, но чудный виолончелист Логановский. Трезвый, он положительно ничем не выделялся от своих семи товарищей, но, пьяный, давал такой тон в своих solo, что у публики навертывались слезы. И вот в прощальный бенефис Кшесинской, где шла 2-я картина «Лебединого озера» со знаменитым дуэтом Ауэра и Логановского, Кшесинской сообщили, что Логановский трезв, как стеклышко монокля. Кшесинская вызвала к себе в уборную Р. Дриго и умоляла его, ради ее бенефиса, дать Логановскому нужную дозу коньяку. Дриго, сам трезвенник, преследовавший пьянство в оркестре и нещадно штрафовавший музыкантов, был в крайнем затруднении, но мольба самой Кшесинской была слишком реальна, и Дриго послал оркестрового курьера в буфет за бутылкой мартеля и плиткой шоколада. Когда Логановского привели в маленькую дирижерскую, то он попятился от Дриго как от черта. И бедному маэстро, такому врагу пьянства, пришлось уламывать Логановского, как ребенка, выпить за здоровье бенефициантки. Логановский взъерошил свою громадную шевелюру, посмотрел на Дриго и мрачно выпил один за другим 3 чайных стакана, закусывая их крошечными кусочками шоколада… и играл в этот вечер как бог. Случай этот рассказал мне впоследствии сам Дриго, с которым я, несмотря на большую разницу в летах, дружески сошелся и был в течение 7-ми лет, по его отъезде в Италию, его полномочным представителем в России.
Сезон 1906/07 годов был особенно удачным в балете и также удачным в клубах. В эту зиму заблистала звезда молодого М. М. Фокина. Его изумительные постановки «Ацис и Галатея» (в школе)[103], «Евника» и «Павильон Армиды» открыли новую эру в балете, а «Шопениана» и «Египетские ночи» показали уже могучего художника, нашедшего новое русло для обмелевшей реки хореографии. Это была лучшая пора первого, робкого еще экспрессионизма, никого не шокировавшего, лишь позже вылившегося в «Мир искусства», породивший уже безобразные формы «0,01» и «Ослиный хвост»[104] — предвестники кубизма, футуризма и других тяжких психических болезней искусства. Фокин и в позднюю эпоху своего творчества не пошел дальше Анисфельда, на котором чутко, но решительно остановился.
Такие гибкие артисты, как А. Павлова, Т. Карсавина, П. А. Гердт[105] и В. Ф. Нижинский, давали в руки Фокина мягкую, эластичную глину, из которой он лепил свои яркие образы Петрония, Евники, Актеи, Армиды, Вереники, Арсинои, раба Армиды, маркиза де С., Амуна, Клеопатры и Марка Антония. Трескучий провал легатовских «Кота в сапогах» и «Аленького цветочка»[106] довольно недвусмысленно показал тупик «классики без стиля», и, сохранив, конечно, лучшие шедевры Петипа и Льва Иванова, Фокин — первый и единственный автор, который нашел новый и верный выход на девственное, не вспаханное еще поле.
Публика лишь в ничтожном меньшинстве брюзжала, но старцы вымирали, а действительно культурная часть публики и молодежь горячо приняли Фокина, и один лишь ныне покойный Флексер-Волынский изрыгал свою ядовитую слюну в дурацком наборе бессмысленных слов своих фельетонов.
Дело же это произошло вот как. М. Ф. Кшесинская, хотя официально и покинула сцену в 1904 году, но de facto выступала в качестве разовой гастролерши по 10–12 раз в сезон. Хотя Фокин, высоко ценивший ее талант, и предоставил ей роль Евники на премьере, но Кшесинская этим выступлением ограничилась, ибо очень хорошо понимала, что в новом репертуаре ей делать нечего. И вот для разумной защиты принципов старой классики потребовался человек, хотя бы и не с театральным, но с литературным именем, и в большом редакторском кабинете Проппера[107], где в уголке, за маленьким столиком под низко опущенной лампой сидел упоминаемый мною маленький Дрейден, который уже был городским хроникером, — он слышал такой диалог: «Итак, Вы будете писать о преимуществах старых классических балетов и изыскивать ахиллесову пяту у Фокина, но это осторожно, ибо у него много друзей». — «Да, но я же никогда не бывал в балете и не имею о нем понятия…» — «Да, но Вы и Савонаролу лично не знали[108], а вон какую книгу завернули. Вот Вам кресло 4-го ряда, идите, привыкайте и пишите, а о материальной стороне помимо построчных договоритесь непосредственно с М. Ф.». Этот литературный подлец начал ковырять свои цереброспинальные статьи и душить Фокина, что, впрочем, ему плохо удавалось. Два года спустя П. Н. Владимиров, ставший своим человеком в доме М. Кшесинской, сам лично мне рассказывал, как он, поднявшись в будуар М. Ф., видел Волынского, отступавшего задом через зеркальный тамбур, а М. Ф. кричала: «Мне надоело за Вашу белиберду платить по 300 рублей в месяц. Вы не поняли своей простой задачи и лезете в разбор дела, в котором свиного пупа не понимаете. Если Вы будете продолжать Ваш дурацкий, вызывающий хохот набор слов — то уже за счет Проппера».
Вот кто такой был Волынский, продажная сволочь русской балетной критики. Он исчез на 4 года в Одессу и, вернувшись уже после революции, расцвел махровым цветом на столбцах «Жизни искусства», где и вообще все писали непонятным «блатным» языком. Полемика моя с этим прохвостом вся напечатана в «Театре и спорте» за 1920/21 год[109].
В этот сезон 1906/07 года мы стали часто бывать на журфиксах В. А. Трефиловой. В ее квартире на Мастерской около Екатерининского канала было как-то замечательно уютно и свободно. Каждый делал что хотел. В гостиной до ужина был чайный стол с тортами и ромом, я сидел за роялем, молодежь иногда танцевала. В. А. покровительствовала нескольким юным танцовщицам, которых «пристраивала» весьма удачно тут же. В ее гостиной устроился брак Лидии Кякшт с семеновским офицером А. Рагозиным. Она выдала замуж и Веру Петипа за фарсового артиста С. В столовой до ужина разложено было зеленое сукно, и на конце <стола> стояла входившая тогда в моду рулетка. Сукно было разграфлено на rouge, noire, дюжины и пр. Шарик обычно пускала сама В. А. или Николай Легат, а ставки собирал лопаточкой Медалинский или Женя Пресняков. Помимо нас бывало много молодежи: студенты А. Медников, Ральф, Мурашко, жирный боров Крузе, Виленкин, Кауфманн, сын министра Ермолов и необычайно глупый кавалерист князь Кантакузин, граф Сперанский. Тут изредка бывал и старик издатель «Петербургской газеты» Худеков, спортсмен Петрококино. Рулетка не была очень крупной, Вера Александровна доставала «николайдоры»[110] из какого-то вязаного бабушкиного чулка, чем всех очень смешила. Однако я раз все-таки снял на зеро 160 рублей и чуть не сорвал банк. Ровно в 12 часов рулетка прекращалась и накрывался стол для ужина, всегда вкусного и пьяного. Как-то в один из вторников В. А. сказала Н. Легату, что я могу по слуху на рояле сыграть по заданию любое место из любого балета. Легат, хотя и знал меня давно по ужинам у Лейнера, не поверил, и вот было заключено формальное пари в присутствии всех гостей, записанное на бумагу по пунктам. Я обязан был сыграть 10 любых заданных Легатом мест из репертуарных балетов, прошедших за последние 10–16 лет, за исключением лишь «Кота в сапогах», прошедшего лишь один раз. Ставка была: ½ дюжины шампанского, сотня устриц и большая коробка в 5 фунтов шоколада для В. А.