Сергей Марков - Михаил Ульянов
— И сказала: либо со мной, либо без меня. И я поопнулся: бросил. Несколько лет вообще не пил. Ни грамма.
— Просто взяли и бросили? Не зашивались, не кодировались?
— Тогда этого всего ещё не было. Потом стал себе позволять чуть-чуть. Но такого, чтобы прислоняли, уже не было. А с некоторых пор к спиртному вообще стал равнодушен. Никакой радости оно мне не доставляет. Да и курить бросил, сделал Алле Петровне подарок на день рождения. На горло стало действовать. Я бы не потянул такие спектакли, как «Ричард», «Антоний и Клеопатра», «Степан Разин», «Наполеон». Правда, помню премьеру «Председателя» в «России» в 1964-м. Пока снимался, грамма не выпил. Когда шёл в кинотеатр, над знаменитой пивнушкой на Пушкинской площади висел огромный плакат: «„Председатель“. Премьера!». А когда мы выходили после премьеры кланяться, мне шепнули, что фильм уже запрещён и будто разосланы уже телеграммы по всем обкомам, райкомам партии, чтобы картину сняли с проката. После премьеры мы с автором сценария Юрием Нагибиным, который тоже крепко закладывал, загудели с горя у него на даче в Красной Пахре. Когда утром проснулся, первое — захотелось похмелиться и закурить. А всё оказалось ложной тревогой. И какой в фильме криминал? Возвращается мой герой, Егор Трубников, после войны, потеряв руку, в родное село. Становится председателем колхоза, где работают одни бабы… Жизнь. Мне потом, в 1966-м, за эту роль Ленинскую премию дали.
— Между прочим, Юрий Маркович Нагибин на совещании молодых писателей, где он вёл у нас семинар, рассказывал в застолье, как бурно вы тогда отмечали выход «Председателя». Говорил, что Миша Ульянов — благодаря Аллочке — сгусток воли.
— Какой там сгусток!
— Кстати, на этой же «Белоруссии» Владимир Высоцкий с Мариной Влади в конце семидесятых плавали по Средиземному морю. Мне наш старший матрос Саня рассказывал, как ходил Высоцкий по палубе на руках от восторга, пел тут, выпивал в «Орионе», в «Одессе», в «Клиппере»… Тоже капитан угощал. В Монте-Карло Высоцкий проиграл много, Марина еле-еле от игорного стола оттащила… Как, по-вашему, тоже талант, загубленный водкой? Или просто уже спел всё, что мог, и потому так рано ушёл? Не случайно же написал: «Мне есть чем оправдаться перед Ним…»
— Я так близко не был с ним знаком.
— А мне запомнились ваши слова у Театра на Таганке во время прощания с ним. Я тоже в той неимоверной очереди стоял тогда. «В нашей актёрской артели большая беда, — сказали вы. — Упал один из своеобразнейших, неповторимых, ни на кого не похожих мастеров. Говорят, незаменимых людей нет — нет, есть! Придут другие, но такой голос, такое сердце уже из нашего актёрского братства уйдет…» — Художник Михаил Шемякин говорил, что Высоцкий вас очень любил, восхищался, много рассказывал о вас, когда бывал в Париже, в Нью-Йорке…
— Правда? — польщено сверкнули глаза Ульянова. — Встречались в основном в буфетах киностудий, в театрах, у нас, у них на Таганке… Вообще скажу тебе, что артисты пьют не больше других людей. Просто они на виду. Что сказать о Высоцком? Несчастный он был человек — не мог остановиться, входя в «пике». Больной был. Если бы он был другой… но он бы и другой певец был. Или вообще такого певца не было бы. Надорвал он себя. Угробил. Но это всё общие слова, которые ничего не дают в его понимании…
— В шестидесятых, когда он только начинал как актёр, его маленьким Ульяновым называли.
— Я знаю только одно: он мне помог в работе над «Братьями Карамазовыми». Как человеческий тип. Этот вот беспредельный, безудержный загул в тоске по идеалу, что ли… У американцев, к примеру, такого быть не может. Они спиваются, но по-другому. Этот же спивается, жалея всех. И себя жалея. И весь мир. Может всё, последнюю рубаху отдать. Или положить голову за идиотскую идею какую-нибудь. Замечательная фраза есть у Мити Карамазова: «Широк русский человек! Широк! Надо бы сузить».
— Так вы говорите, что роль Мити Карамазова — случайность?
— Не совсем. До этого ведь я сыграл Председателя, что очень пугало режиссёра Пырьева, взявшегося за «Карамазовых». Он меня боялся, пробуя.
— Боялся в каком смысле?
— Сомневался до последней минуты. Кирилла Лаврова он сразу увидел в роли Ивана Карамазова. А ко мне приглядывался. Иду я как-то по Мосфильмовской улице, вдруг машина останавливается, выглядывает какой-то человек и смотрит на меня, смотрит, угрюмо, вопрошающе… Это был Пырьев, Иван Александрович. Увидел, что я его узнал, захлопнул дверцу и уехал. Я гадал: к чему бы это?.. В конце концов он решился. Требовал страстей. И сам был страстным, безумным человеком. Обожал, кстати, женщин. Он мог бы сыграть отца братьев Карамазовых грандиозно! Он всегда сам показывал, как надо, и показывал гениально! Я старался. Он говорил: что ты всё время орёшь?! Я объяснял, что, мол, тут у Достоевского написано: «возопил», «неожиданно крикнул», «неистово рявкнул»! Мало ли что написано, ругался он, ты от себя играй, не от кого-то! А проклятую эту книгу выбрось!.. В конце концов — не без натиска воли Пырьева, поставившего себе главной задачей раскрыть тему взаимоотношений между людьми, показать «беспощадную любовь к человеку», — я определил тему своей роли как исступлённое стремление Дмитрия понять: отчего люди так пакостно живут, почему так ненавидят друг друга?.. Это был молодой мужик с могучими мышцами, но мальчишка, с очень ранимой, нежной, слабой душой…
— Могучие мышцы вы качали?
— Актёру необходимо за физической формой следить…
Надо заметить, Ульянов регулярно делал зарядку с гантелями, отжимался, подтягивался на турнике — но тайно от всех, я никогда не видел его упражняющимся. Он от природы, сибирской, могучей, был чрезвычайно силён. Актриса Юлия Борисова вспоминала забавный эпизод. Во время гастролей Театра Вахтангова в Венгрии между спектаклями они всей труппой отправились загорать на озеро Балатон. Разделись, Борисова была в новом, только купленном шикарном купальнике. И вдруг ловит на себе какие-то странные взгляды сопровождавшего их «искусствоведа в штатском», как называли тогда представителей Комитета госбезопасности. Не зная уж, что и подумать, Юлия Константиновна опускает глаза и видит на своих ногах страшные кровоподтёки — это были следы от пальцев Ульянова — Антония, накануне в спектакле бросавшегося к её — Клеопатры — ногам и не рассчитавшего свои силы; бывали и случаи, когда он на сцене сметал всё на своём пути, как в спектакле «Я пришёл дать вам волю» по одноимённому роману Василия Шукшина, когда Ульянова — Степана Разина вяжут. Актёры так и летали по сцене, кое-кто обнаруживал себя даже в кулисах.
— …А вообще это большая удача, что довелось сыграть Митю Карамазова. Он помог мне выявиться. Ведь можно было что-то делать поперёк судьбы, разрываться на части, но если нет стоящей роли, то из-за чего разрываться? А это была роль.
— Недавно показывали «Братьев Карамазовых» по телевидению. С сегодняшней точки зрения может показаться, что со страстями там явный перебор.
— Сегодняшней — может быть. А для меня, например, современные постановки Достоевского непонятны — бур-бур-бур-бур-бур… Бурчат себе под нос, а я не понимаю, про что они играют, о чём речь. По-разному можно относиться к нашим ролям, например, в «Идиоте»: Юлии Борисовой — Настасьи Филипповны, Юрия Яковлева — князя Мышкина, моей — Рогожина. Я ведь, по сути, безумца играю. Сумасшедшего. Но это же и есть Россия, русское…
— Вы намекаете на то, что если русский — то непременно сумасшедший?
— Я говорю о крайностях характера, которые показывал Достоевский. Не ограниченность, но безграничность. «Братья» — это метафора, подразумевающая определённый тип, характер, вернее, множество характеров. Но писал-то гений о русских людях. Не о шведах. Не об англичанах. Не о швейцарцах. А то выходит нечто усреднённое. Как евростандарт так называемый…
Мерцали, переливались вдалеке огни какого-то города. Вблизи от «Белоруссии» в темноте прошелестел парусник.
— Достоевский в финале «Идиота» писал: «И всё это, и вся эта заграница… одна фантазия, и все мы за границей, одна фантазия…»
— Не говорите… Но, возвращаясь к первому вопросу моего интервью… Мечтали ли вы о путешествиях, о загранице?
— Какой русский не мечтал?.. Но об этом потом как-нибудь. Концерт закончился.
Глава пятая
Почти не спал… До завтрака вышел на утренний моцион. Михаил Александрович был уже на палубе. И, разминаясь рядом с ним, поглядывая со стороны на его медальный римский профиль на фоне затянутых утренней дымкой земель бывшей Римской империи, я вновь мысленно обратился к ночным аллюзиям, ассоциациям, мыслям о «цветущей Кампании», Сатурналиях…
Искусство всегда серьёзно, убеждён был Лев Толстой. Ульянов — серьёзен, порой кажется, слишком. Но «откуда у парня испанская грусть»? Откуда в нём, простом, «не шибко образованном», как он сам говорит, сибирском мужике, эта всеохватная серьёзность? С ним несовместно мелкотемье, в котором меня, например, справедливо упрекают. Если он говорит, то всегда и только о самом важном, главном, серьёзном в толстовском понимании, будь то поэт Дион, Антоний или Цезарь…