Денис Лешков - Партер и карцер. Воспоминания офицера и театрала
Между тем «роман» мой продолжался, но за эту зиму было еще два временных отступления, впрочем коротких и несерьезных, чему способствовали «Кавказские вечера», на которых я стал постоянно бывать и танцевать. В Павловск в «тайгу» (так называлось место наших свиданий) я стал ездить уже не так аккуратно, как прежде.
Вообще этот 1899–1900 год я считаю первым переломом в своей жизни. Здесь я впервые стал смотреть на науку и образование не как на мучение, выдуманное кем-то для нас, а как на вещь, необходимую для всякого здравомыслящего и имеющего на то возможности человека. Конечно, хотя и позже я сам же не раз приходил к тому заключению, что учусь только ради аттестата, который необходим для дальнейшей карьеры. Но ведь, в сущности, образование средней школы, взятое в отдельности, — ничтожно. Все образование слагается из суммы знаний, достигаемых главным образом жизнью и чтением. Вот это образование играет огромную роль и имеет значение, а не зубрежка немецких переводов.
Лето 1900 года за малыми исключениями ничем не отличалось от лета 99-го года, точно так же, как и то в свою очередь сильно походило на лето 98-го года. Тот же Павловск, та же компания, опять у меня оркестр, конечно еще более лучший, ибо теперь уже был 2-годичный опыт и несколько лучший состав. Это лето я, можно сказать, прожил на велосипеде. Действительно, катался я на этом инструменте чрезвычайно много — не знаю, пошло ли мне это в пользу, вернее во вред. Велосипедистов у меня в оркестре было ¾ всего состава, так что часто устраивали поездки целой компанией, ну… и, конечно, со спиртуозою. Это последнее не то что вошло в моду, а совсем вкоренилось у нас, так что довольно часто вместо сыгровки оркестровой устраивали сыгровку на бутылках. После этого, обыкновенно, в сад выносили ломберные столы и начинали играть… но опять-таки в карты.
Здесь среди балалаечников появилась новая личность, П. Эттингер, не то немец, не то еврей, который терся потом у меня не только в оркестре, но и дома больше года и оказался впоследствии крайне «фиолетовой» личностью. Ходил он в гимназической форме (8-й гимназии), очень недурно декламировал, в особенности «Сакиа Муни» Мережковского и «Сумасшедшего» Апухтина, был страстный театрал, весельчак, что называется «душа общества», и всем очень нравился. Он у меня бывал постоянно, я же у него никогда. (Впрочем, у меня было очень много таких товарищей, у которых я ни разу не был по тем или другим причинам.) Дома у нас его тоже полюбили. Бывал он очень часто, часто засиживался и оставался ночевать. Потом однажды он пропал и с тех пор не появлялся. Впоследствии до меня дошло, что не только он сам, но и семья его — все личности «фиолетовые», а сам он чуть что не карманник и форточник — словом, либерал относительно чужой собственности, а в гимназии вовсе и не был, одним словом, темная история без начала и конца. Года 2 спустя я видел его полубосяком в кондитерской Андреева, и с тех пор о нем ни слуху ни духу.
В конце этого лета мы решили добавить к оставшимся деньгам от членских взносов оркестра некоторую сумму по подписке и устроить ужин. Это была такая оргия, какой я не запомню больше (не считая той, что была по окончании корпуса, ибо там было еще почище). Р. Буб предложил для этого свою зимнюю квартиру в Царском Селе (в чем впоследствии сильно раскаивался). Там мы все перепились до того, что, несмотря на то что дом стоял особняком и дело происходило в 4-м этаже, пришла полиция с просьбой «быть потише», ибо жалуются в соседних домах.
Между тем, что касается моего «романа», то с ним вышла нижеследующая история. Однажды (дело было уже осенью) на одном из наших свиданий она объявила мне, что нам больше не следует встречаться. На все мои расспросы и требования объяснения этому она ничего определенного не ответила — тем дело и кончилось. Помню, что я из-за этого был в ужасно мрачном настроении, пробродил по лесу 3 часа и решил отравиться или застрелиться. Вечером вернулся в Петербург с отчаяньем в сердце и действительно ходил мрачный около месяца, но все-таки не застрелился! Но на этом этот роман не окончился, суждено было быть продолжению. Для меня были совершенно непонятны мотивы и причины нашего разрыва, но З. Алексеева разъяснила мне, что это была жертва для больной матери, которой была крайне неприятна эта «история с кадетом». Но почему же было бы мне так и не сказать — это осталось для меня неизвестным.
В шестом классе я стал заниматься значительно лучше. В этом году был большой наплыв новых преподавателей — у нас были двое, оба артиллеристы-академики. Оба (кап<итаны> Иртель и Граве) были замечательно симпатичные парни, знающие математику действительно, превосходно ставили баллы, но зато у них кадеты ровно ни черта не делали и, конечно, ничего не знали.
Главный начальник военно-учебн<ых> зав<едений> был теперь тоже новый — вел<икий> кн<язь> Константин Константинович. Пробовал он развить новую систему воспитания в младших классах, основанную на том, чтобы ежедневно в свободное от уроков время кадеты 6 и 7 классов ходили к маленьким и занимали их и разговаривали с ними, — но из этого тоже ничего не вышло, ибо вел<икий> князь совершенно не знал, что такое средний умственный уровень кадета старшего класса и что такое толпа малышей первого класса и многого другого. Следствием этого было то, что какой-то болван из старших классов, не умея обращаться с маленькими, не знал, что с ними делать, а те от нечего делать напали на него в большом количестве и вздули. Так эта «теория» у нас «на практике» и не привилась.
Между тем наша компания (я, Бетлинг и др.; Толмачев опять застрял в 5-м) продолжала почитывать как цензурованные, так и нецензурованные изданьица всякого характера.
В начале года мы с Бетлингом уселись вдвоем «на Камчатку» (то есть на последнюю парту), но Черни горячо этому воспротивился и силою своей подполковничьей власти рассадил нас подальше, во избежание всяких могущих от этого произойти впоследствии неприятностей. Меня посадили с Ванькой Шишмаревым (теперь сапер). Оба мы постоянно на уроках занимались посторонними делами, он рисовал генералов и лошадей, а я писал ноты и составлял партитуры. Сначала преподаватели ругались, но потом так к этому привыкли, что когда я слушал урок, то спрашивали с удивлением, почему я сегодня не пишу нот?
Оркестра в этом году сначала не было, ибо 7-й класс никак не мог допустить, чтобы управлял оркестром кадет 6-го класса, среди них же не было ни одного опытного в этом деле.
Ротный командир (полк<овник> Лелонг) решил тоже, что <это> неудобно по отношению к VII классу, и назначил управлять <оркестром> из 7 кл<асса> В. Андреевского; я в свою очередь отказался играть под его управлением, ибо это был совершенный профан в этом деле; за мной отказались и все те, кто прежде играл у меня. Осталось всего 6 человек, ни к черту не годных игроков. Конечно, у них ничего не вышло. Так весь год и не было ничего. Только я ходил, по просьбе директора, и занимался с оркестром, составленным из 4-го и 5-го классов. В феврале предполагался большой корпусный бал, и надо было подготовить с ними 3–4 пьесы для концертного отделения. Я с ними начал заниматься, и уже было дело пошло на лад, но тут я простудился и заболел. В лазарет я, конечно, не пошел, ибо, не знаю почему, был всегда ужасно против лазарета и со 2-го класса не был там ни разу. Однако мне становилось хуже, но я решил лучше дождаться субботы, пойти домой и там лечиться. В субботу я едва доехал до дому и сразу слег в постель. Оказалось — тиф, то есть, значит, я с сорокаградусной температурой прыгал через лошадь на гимнастике и выделывал ружейные приемы. Этот тиф оставил во мне много впечатлений и воспоминаний. Первые 1 ½ недели я все время находился в полубеспамятном состоянии и при очень высокой температуре и только по утрам приходил в сознание. Лечил меня наш корпусный доктор (с<татский> с<оветник> фон Штейн). Он надавал массу рецептов и натаскал всяких банок, склянок и порошков. Я вообще никогда не верил в медицину и если и считаю ее наукою, то наукою, еще настолько мало развитой и требующей таких крупных реформ, что пока что она ни черта не стоит. 80 % всех медицинских лекарств помогают только потому, что тот, кто их принимает, твердо верит в их силу. Но ведь есть такие болезни, и их очень много, против которых нет никаких средств. Да даже из самых обыденных недугов — насморк. Ну какой доктор, будь он семи пядей во лбу, кончи он 5 академий, вылечит мне насморк? — Никогда не вылечит. Я приходил, просил всевозможнейшие средства против насморка, все перепробовал, а насморк не прошел. То же самое кашель. Давали микстуры, порошки, капли, а кашель все-таки продолжался и кончился только через 6–7 дней, то есть тогда, когда он окончился бы и без микстур и порошков, ибо я довольно часто простужаюсь и знаю, сколько времени обыкновенно продолжается кашель. Конечно, есть такие средства, употребляемые в медицине, силу которых нельзя не признать, например, касторка, каломель, но это опять-таки уже чисто механические средства, и их действие понятно, объяснимо и всегда приводит к одним и тем же результатам. Все же эти микстуры, капли и порошки, по крайней мере для меня, вещь более чем сомнительная, и я мог бы на пари скушать целую походную аптечку, и со мной ничего бы не случилось, кроме разве «фридриха». Поэтому почти все прописываемые мне микстуры я аккуратно в час по столовой ложке выливал в некоторую «принадлежность», необходимую у постели больного, отчего я чувствовал себя лучше, а «принадлежность», если бы была существом органическим, кажется, непременно бы заболела. Однажды доктор прописал мне какие-то особенные порошки, которые, по его словам, замечательно помогают. Как только он ушел, я разорвал рецепт и бросил его в «принадлежность». На другой день он пришел и спросил, принимал ли я прописанное. Я объявил, что принял. «Ну вот видите, у него и вид совсем другой, и температура значительно ниже — вот видите, какие хорошие порошки». Я согласился, что порошки действительно замечательные! Хуже всего было то, что мне не давали ничего есть, кроме бульона и яиц. Впрочем, потом стали покупать пастилу и печенье, что и было главной моей пищей почти целый месяц. Когда я стал выздоравливать, ко мне по вечерам приходили товарищи, главным образом Эттингер, и мы играли в винт. Здесь с доктором опять вышел анекдот. Однажды он позвонил, когда мы играли в карты, и так быстро вошел, что только едва успели убрать карты, а я ему сунул по ошибке, вместо записочки с температурами, винтовую запись, конечно, вышло недоразумение и получилось явление из оперетты.