Андрей Белый - Симфонии
Я не мог ее позабыть… Она была для меня моим спасением… Без нее на меня наплывали стародавние детские кошмары, не покидавшие меня, хотя я уже не был ребенком… И я погибал в трясине ужасов, и трясина засасывала меня, и я чувствовал насмешливое безумие, расставлявшее мне ловушку…
Мог ли я не схватиться за воспоминание о ней, которое прогоняло ужасы и убаюкивало одинокое сердце кроткой, розовой сказкой… И хоть я редко встречал ее, но мог вызывать ее образ, следить за ним, и я верил своему ясновидению, и это было моим последним спасением — торжеством над пространством… О Боже, о Боже, не отымай у меня этой последней надежды!..
Ведь это было именно так… Она была для меня — иконой непорочной и чистой, святым знаменем, влекущим в Царствие Небесное… Теперь я должен был ей усиленно молиться, потому что одни странные люди уже приглашали меня заняться магией вместе с ними и посылали в мою квартиру тучи внушений и ужасов, так что я едва сдерживался, чтобы не, позабыв всего, броситься вниз головой в трясину ужаса… Я тщетно разгонял ниспосылаемые тучи ужасов — целое общество задалось целью познакомить меня с Сатаной… (Им это было нужно… Для чего, не знаю.) Я это знал — и вот почему я написал ей… Это была моя молитва, моя тихая покорная молитва — одинокая молитва…
[Боже, о Боже, ведь это все было так?.. Ведь] она сама же подумала обо мне? Или мне это приснилось?..
И потом, у меня были еще собственные ужасы, свои тайны особые… Я тихо задумывался… Знаете ли вы тихое раздумье перед зеркалом, где вы отражаетесь, знаете ли вы ожидание у запертой двери вашей квартиры — ужасное ожидание: тогда вам кажется, что за дверью стоит тот, кого вы ждете… И ужас принимает нестерпимые формы от сознания, что этот ожидаемый пришлец может быть лишь двойником, захотевшим познакомиться с самим собою… И волосы у вас на голове начинают тихо шевелиться, и вы стоите у двери, а из окна на вас смотрит яркий, золото-багряный, хохочущий серп…
Нет, вы не знаете…
И вы ложитесь на постель, и вам душно под одеялом, и вы закутываетесь бледной простынею — вы, мертвец, одетый саваном… А ваши карманные часы тикают… Тогда в большом зеркале начинается жизнь, потому что комната, которая там отражается, — особая комната, настоящая комната с жильцом, которого вы никогда не видите, потому что если вы подойдете к зеркалу, то откуда-то из глубины к вам навстречу идет ваше отражение, а жильца нет как нет…
А вот в бессонные часы белой весенней ночи вы ясно слушаете жизнь, возникающую в зеркале, различаете шаги… И стоит вам отвернуться, как зеркальный жилец подходит к самой поверхности и тихо шелестит своим бескровным ртом свои зеркальные пожелания, но вы не поймете его, вы не можете знать и черт его лица.
Вы знаете только, что у него есть лицо, непременно лицо…
И вам страшно… Лежите вы тут — в белом, простынном саване — и невольно ищете спасения и от собственного безумия, и от чужака, прикидывающего<ся> двойником и всегда бродящего где-нибудь поблизости от вашей квартиры, и от общества <?> странных людей, хлопочущих о вашем знакомстве с сатаною…
Вчера она думала обо мне, и так спасительна была эта дума, что дымка, застилающая мои больные очи, внезапно рассеялась, двойник ушел за тридевять земель от Москвы, и я чувствовал себя свободным от него, а зеркальный знакомец, должно быть, переехал на дачу (в зеркале комната с окнами в бесконечность. Там тоже мир с городами и дачами)…
Вчера она думала обо мне с раскрытыми синими глазами, полусмеясь от сочувствия, спрашивая про себя, люблю ли я ее, не забыл ли… И я послал письмо… Мог ли я не писать ей, когда она сама думала обо мне… Боже сил, ведь это было так, ведь не могу же я ошибаться в своем ясновидении?
Или ничего подобного не было…
* * *Днем я ее встретил на улице… Она промчалась мимо меня в коляске — вся в бледно-голубом… Она мчалась за город с букетом роз, как бледно-голубая птица, и с ней сидела рядом незнакомая для меня особа, которая, увидев меня, шепнула ей что-то, и она, гордо нахмурив брови, даже не посмотрела на меня… И я шел, испуганный неприязнью, помахивая крючковатой палкой и небрежно насвистывая… Боже, Боже! Ведь мне это только показалось… Ведь она думала обо мне… Я это ясно почувствовал… Она любила меня… Вы сказали бы — обманные фантазии, но вы не сказали бы истины: мне нужно было ее любви, ее сочувствия, потому что иначе я бы погиб… И она любила меня, ей только хотелось помучить меня…
Но зачем ей мучить меня! Мучить в любви можно лиц, которых часто видишь, а мы так редко встречаемся… Так почему же она отвернулась?..
[Боже, Боже…]
Она еще не получила моего письма… Сегодня вечером, воротясь из загородной прогулки, она увидит конверт и узнает знакомый почерк своего незнакомого влюбленного… Что же она скажет тогда?.. Я это непременно узнаю… Я буду думать о другом, но вдруг знакомая спазма сожмет мое горло и я живо представлю себе все так, как будет… Уже не раз это бывало, и я никогда не ошибался…
Буду ждать…
* * *О Боже, когда же ты пошлешь нам свой холодный дождь, окати нас дождем, смочи нас влагой… Нам жарко… Дворники среди дня метут пыль, и пыль пристает к нашим воспаленным лбам, и тщетно мы размазываем ее на лице, обтираясь платком: все новые и новые слои пыли садятся на прохожих…
Ведь мы, прохожие, люди, а все люди нумены, живут не здесь, в видимости, а «там», за нею… Неужели и нумены подвержены позору и лишению… И я смотрел на бегущие вокруг меня усталые знаки, в которых обитали бессмертные нумены, и горе и жалость сжали мое истомленное сердце…
А она все не получала моего письма: «оттуда» все не было известий…
И я пришел домой, и я стал бесцельно шагать вдоль моих одиноких комнат, открывая окна и устраивая сквозняк… И едва я отворял окна на той стороне квартиры, как что-то чего-то перетянуло <?>, нарушилось равновесие, и свежая струя воздуха непрерывно потекла сквозь жаркие комнаты, врываясь в одно окно и вытекая из другого… И я все бродил, поддуваемый ветерком, думая о том, что закон причинности — лишь мое воображение и я свободен в своей глубине… И я смотрел из глубины своей на видимость, как из окошечка, и видел начало ее — причину всех причин, которая была таким же окошечком, но только с противоположной стороны; а из того отдаленного окна в окно моей глубины тек ветерок, сквозняк — и это-то было миром в его настоящем и прошедшем, каким он являлся мне…
А она все еще не получила моего письма, что бы это значило?.. Ведь я же приклеил две загородных марки, хотя жила она в городе…
И я продолжал созерцать мировой сквозняк между двумя окошечками — первой причиной и собою, сам обдуваемый сквозняком, образовавшимся между противоположными окнами моей квартиры… Вдруг мне показалось, что первой причины и нет, и быть не может, а она — только мое отброшенное отражение, она — я, пойманный зеркальной поверхностью… И куда я ни смотрел своим духовным оком, я встречал только себя да своего двойника…
Уже я пообедал и запивал сладкие пирожки серебристо-прозрачной, хрустальной водою, которую я налил себе из графина в чистый стакан. Под влиянием жара я с восхищением тянул глоток за глотком эту чистоту и грустил, потому что от нее не получил никаких известий… И холодная вода казалась мне синонимом бледно-пасмурной грусти, отражающей собственное изображение… И от времени до времени я наливал себе в стакан порцию бледно-пасмурной грусти, вспоминая «ее»…….
[Боже сил, ] я поеду сегодня в загородный театр, не для того, чтобы встретить ее!.. Она ведь никогда не бывает весною в театрах, а тем более в загородных… [Боже сил, ] она не приедет в театр…
А уж бледно-апельсинная зоря указывала мне, что скоро начало представления «Пиковой Дамы», оперы Чайковского, а уж с открытого балкона неслись ароматы весны, но это были какие-то поддельные ароматы — не запах распустившихся листьев и цветов сирени, а запах очищенных апельсинов… И я съел апельсин; очищая его, я видел тожество в цвете между ним и зорею, и мне казалось, что я срываю с апельсина куски зори, вспоминая «ее».
* * *Что может быть ужасней сидения в театре в жаровые, майские дни, когда голоса один хуже другого передают вам о своих радостях и скорбях… Но мне было страшно, когда четыре лица — две дамы и два кавалера в тогдашних костюмах — все разом заявили о своем страхе в Летнем саду… А после этого в оркестре раздались звуки приближающейся грозы, и мне было страшно, повторяю, потому что она сидела со мной в одном ряду, [с своим мужем, заплывающим жиром]… И даже <?> она не <?> негодовала на меня, но презрительно поджимала губы — вся в бледно-голубом шелку… Она морщила брови, и я забывал те дни и часы, когда она меня любила (а она действительно меня любила, я знаю это, потому что иначе я погиб бы от отчаянья…)… Повторяю, я забыл все, и беспредельное отчаяние заволакивало мою душу, как те черные тучи, которые затмили сцену и теперь посылали молнии, освещая Летний сад… И я ушел из театра, и согбенный извозчик вез меня по Садовой, грустно поникая, [и фонари одиноко горели], [и] окрестность была закрыта тучами…