Александр Городницкий - И вблизи и вдали
С грустью я вспоминаю эти слова почти четверть века спустя, когда слегка замаскированный государственный антисемитизм шестидесятых годов сменился порожденным им откровенным черносотенным разгулом "Памяти", чреватым рождением российского национал-социализма.
В том же 1967 году студия "Ленфильм" решила снять фильм об авторской песне. Режиссером фильма был Слава Чаплин, живущий ныне в Израиле. Съемки шли прямо на концертах клуба "Восток". Снимали выступающих, реакцию зала, реплики. Чаплин делал множество дублей, иногда съемки затягивались до глубокой ночи. Помню такой забавный эпизод. Что-то около часу ночи мы вместе со Славой Чаплиным вышли из клуба после того, как все, наконец, было отснято, полные усталости и нервного возбуждения. "Сейчас бы выпить надо! — заявил Чаплин, — давай добудем где-нибудь поллитру и поедем ко мне". По пустынному Владимирскому мела январская метель. "А где добудем?" — спросил я. "Ну, это просто, — сказал Чаплин, — надо подойти к любой стоянке такси". Мы отправились на угол Марата и Разъезжей, где, не в пример нынешним временам, гостеприимно горели зеленые фонарики, и водители дремали в машинах в ожидании седоков. "Недавно последнюю отдали", — сказали нам. Дуйте на Московский - там у носильщиков всегда бывает". На Московский вокзал мы добрались, когда стрелки вокзальных часов показывали два. Метель усиливалась. "Да нет, ребята, все уже разошлось", — сочувственно сказал нам грузный бригадир с блестящей бляхой на фартуке. — Ну, уж если очень надо, шагайте на Гончарную, дом 3, здесь недалеко. Позвоните в ворота и спросите дворничиху тетю Пашу".
Дом три на Гончарной оказался сразу же за углом вокзала. Минут двадцать мы безуспешно стучали и звонили в заиндевелый звонок у наглухо запертых ворот. Я несколько раз уговаривал Славу бросить эту дурацкую затею, но он был упорен. Наконец, за воротами раздалось лязганье железных запоров и кряхтение, открылась дверца и из нее выглянула пожилая заспанная бабка в платке, ватнике и огромных подшитых валенках. "Московская" - пять, "Столичная - восемь", — лаконично заявила она в ответ на Славины просьбы. Через две минуты нам были вручены две поллитры, и снова залязгали железные засовы, закрывая ворота. Не успели мы отойти от ворот, как услышали неожиданно, что засовы снова заскрипели. "Мальчики, — закричала высунувшаяся тетя Паша, — а девочек вам не надо? Недорого возьму - по трешке!" Эта сказочная несоразмерность рыночных цен конца шестидесятых, так же как и адрес "Гончарная, 3", запомнились мне навсегда… Снятый фильм был назван "Срочно требуется песня". На экране быпи показаны баталии между "профессионалами" и самодеятельными авторами, резкая критика в адрес самодеятельной песни, с которой выступали композиторы и музыковеды, в том числе уже упомянутый Энтелис.
В этом, поистине историческом, фильме можно увидеть и услышать совсем молоденького Владимира Высоцкого, поющего свою знаменитую песню "Но парус, – порвали парус! Каюсь, каюсь, каюсь" и комментирующего уровень текстов "профессиональной" эстрадной песни: "Есть, например, песня, которая начинается так "На тебе сошелся клином белый свет". Строчка эта повторяется три раза. И два автора текста!" Совсем юный Булат Окуджава поет "Надежды маленький оркестрик" и тут же заявляет, что песен больше писать не намерен. Молодой улыбающийся Владимир Фрумкин полемизирует на сцене с таким же молодым Юрием Андреевым. Что касается меня и Евгения Клячкина, то нас из ленты вырезали по личному указанию тогдашнего ленинградского партийного босса Василия Сергеевича Толстикова, который, подобно великому вождю, лично просматривал все фильмы, создаваемые в подведомственном ему городе. "Пока я здесь первый секретарь обкома, людей таким профилем на ленинградском экране не будет", — сурово заявил он, и нас с Клячкиным немедленно из фильма изъяли. Фрумкин же, по явному недосмотру Толстикова, остался. Позднее Василий Сергеевич Толстиков был направлен послом в Китай, где по слухам "принял французского посла… за английского и имел с ним продолжительную беседу", а также якобы спросил, выйдя на трап самолета в Пекине у сопровождавшего его переводчика: "Почему эти жиды сощурились?" Но это уже совсем другая история. Я вспоминаю слова Иосифа Бродского: "Свобода - это тогда, когда ты забываешь имя и отчество диктатора". Справедливости ради, следует признаться, что я до сих пор отчетливо помню все имена и отчества диктаторов и не только такие как Никита Сергеевич, Леонид Ильич или Юрий Владимирович, но и такие как Фрол Романович, Василий Сергеевич или Григорий Васильевич…
В связи с этим вспоминаются заметки одного из старейших ленинградских писателей Израиля Моисеевича Меттера, опубликованные в статье Я. Гордина "Дело Бродского", о процессе над Иосифом Бродским.
После ареста в феврале 1964 года Бродский содержался под стражей в одиночной камере предварительного заключения Дзержинского райотдела милиции. Заместителем начальника этого райотдела, как пишет Меттер, был капитан Анатолий Алексеев - "на редкость интеллигентный образованный молодой человек, азартный книгочей", который, по возможности, старался облегчить Бродскому его пребывание в одиночке. Вот что пишет И. М. Меттер дальше:
"…В том, как мне все это рассказывал Анатолий, я ощущал некую его сдержанность, вроде бы хотел сообщить что-то еще, но не решался. Перед самым уходом решился. Сказал, не глядя мне в глаза:
— Не советую вам встревать в это дело. Оно безнадежное.
— То есть как безнадежное! Откуда это может быть известно до решения суда?! - взъерошился я. - Не сталинские же времена!
— Да оно уже решенное. Василий Сергеевич распорядился, суд проштампует – и вся игра.
— А кто он такой, этот Василий Сергеевич? - наивность моя была безбрежна.
— Ну, вы даете! — грустно качнул головой Анатолий, — Василий Сергеевич Толстиков. Первый секретарь обкома"…
Весной того же года, несмотря на яростное сопротивление ленинградского обкома, в Ленинград приехал знаменитый театр на Таганке, и мне довелось познакомиться с Владимиром Высоцким. Спектакли театра игрались на сцене Дома культуры имени Первой пятилетки на углу улицы Декабристов и Крюкова канала. Привезли они свои нашумевшие постановки "Добрый человек из Сезуана", "Живые и павшие", и премьеру "Жизнь Галилея", где главную роль играл Высоцкий. Помнится, мне его исполнение не понравилось. Я представлял себе Галилея маститым средневековым ученым с сединой и величественным европейским обликом, с неторопливыми движениями, а увидел на сцене совершенно непохожего курносого молодого парня, не очень даже загримированного, который хриплым полублатным голосом "прихватывал" инквизиторов. Обо всем этом я и заявил беззастенчиво Володе Высоцкому, с которым встретился в доме у Жени Клячкина, жившего тогда неподалеку от Исаакиевской площади в Новом переулке. Значительно позднее я понял, что актер Высоцкий тем-то и отличался от большинства других актеров, что черты своей яростной личности вкладывал в сценические образы. Поэтому-то Галилей-Высоцкий, Гамлет-Высоцкий и Жеглов-Высоцкий это - Высоцкий-Галилей, Высоцкий-Гамлет и Высоцкий-Жеглов. Но, видимо, уже тогда я это подсознательно почувствовал, потому что через несколько дней написал две песни, посвященные Владимиру Высоцкому в роли Галилея - "Галилей" и "Ангигалилей".
С Высоцким мы, помню, подружились и встречались неоднократно в Ленинграде и Москве. Кстати, на первой же встрече у Жени мы договорились встретиться назавтра, чтобы посидеть и попеть друг другу новые песни (в театре в тот день был выходной), однако минут через пятнадцать Володя дозвонился до какой-то "Нинки" и назначил ей свидание на это же самое время. "Ребята, извините, — смущенно пояснил он нам, — никак не могу такой случай упустить". И махнув рукой, сокрушенно добавил: "Ну, и дела же с этой Нинкою!"
В ту пору мне как-то пришлось выступать вместе с Володей в помещении какого-то Дома пионеров. Я выступал в первом отделении, Высоцкий - во втором. Зал был переполнен. В конце вечера Володю много раз вызывали петь "на бис". Он несколько раз выходил, но зал не успокаивался. Минут пять упорно и ритмично хлопали, топали ногами. Мы стояли за занавесом у края сцены. Зал не переставал шуметь. "Ну выйди, спой", — сказал я ему. Он неожиданно круто обернулся ко мне, и меня испугало его лицо, вдруг осунувшееся, постаревшее, с желтой кожей и запавшими глазами. "Ну ладно, эти не понимают, — яростно прохрипел он мне, — но ты-то свой, ты должен понять. Да я сдохну, если еще одну спою!" Как же выкладывался он уже тогда, сжигая свои силы без остатка!
Осенью шестьдесят восьмого года, во время служебной командировки в Москву, я позвонил ему домой. "Хорошо, что дозвонился, — обрадовался он. — У нас сегодня как раз премьера в театре - "Девять дней, которые потрясли мир". Билет, правда, я тебе достать не могу, потому что все билеты отдали для делегатов XXI съезда, но это неважно, я тебя все равно проведу. Значит, слушай. Мы стоим, одетые матросами, с винтовками, как перед Смольным, у входа в театр - вместо контролеров, и все входящие накалывают свои билеты нам на штыки. Понял? Бери любую бумажку и наколи мне на штык. Я стою у самых левых дверей. Только не перепутай, там у нас сегодня все стоят мордатые". Когда я накалывал пустую бумажку на штык его "трехлинейки", он подмигнул мне и шепнул: "После спектакля не убегай - поедем ко мне". Это был, посуществу, единственный случай, когда мы просидели у Володи Высоцкого, а жил он тогда со своей первой женой в районе Черемушек, неподалеку от Ленинского проспекта, всю ночь разговаривали, пели песни. Помню, он уже тогда отказывался от налитой рюмки, и когда я начал подначивать его, чтобы он все-таки выпил, грустно сказал: "Подожди, Саня, и ты еще доживешь до того, что будешь отказываться".