Григорий Ширман - Зазвездный зов. Стихотворения и поэмы
Благовоспитанный эпигон так не напишет. Не напишет он и такое несуразное:
О, как найти эпитет редкий!
Все разобрали мастера,
Остались нам одни объедки
От их пытливого пера.
Но не одними «объедками пера» силен Ширман. Порой в его стихи проникает что-то жутковато-запредельное, заставляющее вспомнить современные триллеры:
В белом халате профессор любезный
Гордо показывал мне препараты.
Белые залы, как белые бездны,
Странным сокровищем были богаты.
Брюсов, Бернштейн, Комаров и Анучин
Глыбами пепла лежали в тарелках,
Серые змеи лукавых излучин
Тихих, глубоких, неровных и мелких.
<…>
Солнце смеялось на крыше соседней,
Мозг мой змеею свернулся и грелся.
Шепотом мне говорил собеседник:
Ленина мозг да еще бы Уэллса.
То, что сегодня кажется жутковатой фантасмагорией, первым читателям было привычно и понятно. Известно, что после смерти Ленина был создан Институт мозга, призванный не только изучать деятельность человеческого мозга, но и сохранить мозг вождя до того времени, когда люди научатся побеждать смерть физическим путем. Идея физического воскрешения мертвых владела Николаем Федоровым, известную дань подобным теориям отдали Циолковский и Чижевский, а с начала 1920-х в разных странах велись широкомасштабные исследования по предотвращению старения (вспомним хотя бы «Собачье сердце» врача Булгакова), имевшие конечной – пусть и утопической – целью физическое бессмертие организма. Григорию Яковлевичу подобная тематика была близка и как поэту, и как врачу.
Цензура еще не «делала стойку» на каждое упоминание Ленина в неполитическом контексте, хотя Обрадович отрицательно отозвался о строке «Месяц лысый, словно Ленин», заметив, что она «не увеличивает художественную ценность творчества Ширмана». Хорошо, что никто из бдительных не отреагировал на концовку стихотворения «Яд» в «Карусели Зодиака» о… сифилисе:
И величайший сын планеты
Его конца не избежал.
О ком это? В контексте слухов тех лет, особенно циркулировавших во врачебной среде, ответ напрашивается сам собой.
«Ширман специализировался на сонетах, он пишет их много, с большой развязностью и самоуверенностью. Безвкусица и неблагозвучия – их отличительные черты». В первом критик прав: Георгий Яковлевич был несомненным метроманом. Оговорюсь, что не вкладываю в это слово уничижительного смысла – писание стихов было для него душевной потребностью, а как литературно честолюбивый человек он относился к поэзии со всей серьезностью. Подобно графу Хвостову, он «любил писать стихи и отдавать в печать». Что в этом худого?! Поэт должен любить писать стихи (не ненавидеть же) и отправлять их в печать (не в корзину же). Принято ехидничать над словами Боборыкина о том, что он писал «много, быстро, хорошо». Ширман писал много и быстро, в чем сам признавался («…Молюсь я каждый день молитвою в четырнадцать поклонов») и над чем даже иронизировал («Беда, я беспощадно плодовит. Решила муза все побить рекорды»). Дальше – судить читателям.
Читатели были разные. Якубовский закончил свой отзыв язвительно и зло: «Плодовитость поэта могла бы стать общественным бедствием, если бы он смог в себе развить вкус и заняться делами “пресной” земли, чего трудно ожидать от демонической натуры, витающей в пространстве между домом Герцена и междупланетными сферами»*. Зато товарищ по Союзу поэтов и близкий друг не только в литературе, но и в жизни Николай Минаев (ему посвящена книга «Созвездие змеи») подарил Григорию Яковлевичу в том же 1926 г. свой единственный вышедший сборник «Прохлада» со следующим инскриптом – неудивительно, что в форме сонета:
Нам пели Музы, другом был Эрот,
Сердца и звезды падали пред нами;
Мы украшали землю именами
И нищими стучались у ворот.
Мы утверждали всё наоборот,
Смущали дев несбыточными снами,
И старцев леденили временами
Дыханием арктических широт.
В томительные дни себя порадуй
Высокою лирической прохладой;
Ты знаешь, друг, по-прежнему жесток,
Горжусь я тем, что бережно направил
Из хаоса твой буйственный поток
В гранитное русло сонетных правил.*
(Вот, кстати, и возможная разгадка обращения Ширмана к форме сонета в 1925 г.). По количеству посвящений среди «литературных» адресатов Григория Яковлевича Минаев, иногда названный только инициалами «Н.М.», занимает первое место. Более того, некоторые стихотворения Ширмана кажутся написанными в соревновании с другом: например, «Антоний» из «Карусели зодиака» очень напоминает минаевского «Мария», а указанная под ним дата – редкость для его стихов 1920-х годов – может фиксировать их поэтическое состязание. Впрочем, последнее – не более чем догадка.
Видя в авторе «Созвездия змеи» и «Черепа» – а может и, шире, во всем Союзе поэтов – явление не только литературное, но и общественное, ортодокс Селивановский в журнале «На литературном посту» тоже бабахнул «главным калибром» по всем четырем книгам, как будто желая раз и навсегда расправиться с поэтом и его репутацией. Уже начало его рецензии звучит издевательски: «А еще говорят, что у современных поэтов узки темы! Григорий Ширман сумел вместить в страницы названных выше четырех книжек все мыслимые темы – и седую древность, и средневековье, и современность, и планету, именуемую Землей, и вселенную, и любовь, и смерть, и быт, и Саломею, и Леонардо-да-Винчи, и Боратынского, и Гапона, и даже “двух Дюмов”. Несомненно, Григорий Ширман заслуживает некоторого внимания. Большая часть стихов Ширмана посвящена богам, планетам и созвездиям. <…> Мы не знаем – признаемся в невежестве, – где находится Дорадус, кровь Альдебарана не кипит в нас, – и поэтому мы можем Г.Ширману предоставить полную возможность спокойно предаваться своим странным занятиям – ходить “походкой лун”, испускать лучи своего черепа в “толпу тоскующих столетий”, “звездным холодом пылать”, или: “в ночь под Рождество”, “от ужаса синея”, “внимать зажженной вышине”. Ибо сам Ширман, покрутившись в “карусели Зодиака”, приходит в полное недоумение: “куда, зачем, откуда все мы”?»
«Ключ к пониманию Ширмана дают его стихи о наших днях», – замечает критик. И переходит к политическому доносу, не забывая аккуратно подкреплять его цитатами. Вывод: «Внутренний эмигрант, художественно-бесталанный человек, канцелярист с “неземными” настроениями, мещанин, говорящий о созвездиях Зодиака и тоскующий по московским купчихам, вполголоса брюзжащий на “диктаторствующий пролетариат”, – вот что такое Ширман, автор четырех книг»*. Поэт ответил язвительной сатирой «Селиван искал крамолу…», но уже не смог ее опубликовать.
После таких приговоров в «Печати и революции» и «На литературном посту» выпускать новую книгу было небезопасно – пока еще в литературном, не в полицейском смысле. Сборник «Апокрифы» (149 стихотворений) был готов к печати, но Союз поэтов, видимо, поостерегся предоставлять Ширману свою «марку» даже за его счет. В рукописи, по которой «Апокрифы» впервые полностью публикуются в этой книге, указаны предполагаемые выходные данные: Ленинград, издание автора, 1927. Почему оно не состоялось, неизвестно, но явно не потому, что у автора кончились деньги. Представлялась ли рукопись в цензуру, тоже неизвестно. Вариант «Запретной поэмы» с выходными данными: Лейпциг, 1926 – для большой книги не годился. Думаю, «Лейпциг» находился в маленькой московской или подмосковной типографии, подальше от глаз Главлита – организации в то время еще весьма либеральной, но достаточно зоркой. Никакой политики в «запретности» нет: автор отстаивает право на «крепкие слова», рифмующиеся с «поезда» и «воркуй», но не пишет их полностью.
«Запретную поэму» можно считать шуткой. «Апокрифы» – книга серьезная и значительная, во многом отличающаяся от предыдущих, поэтому ее можно назвать «третьей манерой» Ширмана. В чем ее отличие от «второй»?
Отточенные сонеты Ширмана, в которых редко встречаются вольности (хотя один сонет без рифм!), особенно если читать их подряд в большом количестве, могут показаться «лишенными всякого человеческого содержания», если воспользоваться словами Зинаиды Шаховской (по другому, разумеется, поводу). В глазах начинает рябить от «града астрономических, исторических, географических, мифических и проч. имен», а самолюбование автора всех этих «щедрот большого каталога» порой просто раздражает. В «Апокрифах» «парнасский» дух и пафос не исчезают вполне, но рядом с ними всё чаще появляются ирония и самоирония, а с торжественными сонетами (здесь есть и венок, и акростихи, и даже затейливые «тройственные сонеты»!) соседствуют «легкомысленные строки»: