Антология - Поэзия Латинской Америки
Чертеж человека
Мир покрыт колыбелями,
они поют по ночам.
Человек живет, нагромождая кубы камней
для домов грядущих людей.
Согнутый климатом и средою,
ориентируясь по башням, дымовым трубам и
антеннам, ежедневный путник в своем городе,
терпящий крушение, начиная с пяти,
среди электрической растительности уведомлений, объявлений, реклам.
Дрессировщик машин,
обитатель небоскребов,
ты на Севере и на Юге, на Западе и на Востоке —
белый человек, желтый человек, черный человек.
Цветут в его руках
маршруты поездов и пароходов.
В его глазах складываются
утра, накормленные газетами.
Железная дорога шлифует землю,
волоча за собою стружки пейзажей,
а самолет восстает на географию,
ведомый человеком с совершенными руками.
Человек кричит
в Мехико, в Берлине, в Москве и в Буэнос-Айресе.
Вот он, пейзаж нашей ночи:
город опоясывается поясом поездов,
прожекторы высовывают рожки улитки,
и опускается самолет, потерпевший крушение в небе.
И поднимается человек, изобретатель грядущего,
окруженный машинами,
воззваньями Ленина, планами Нью-Йорка
и панорамами вселенной.
АДАЛЬБЕРТО ОРТИС[296]
Всегда пыль
Перевод Ю. Петрова
Пылью густой покрыта черного дерева мебель,
старая мебель, стоящая возле семейных портретов.
Пылью покрыт задумчивый,
тихий рояль в гостиной,
где анемичная девочка
грезит о синих принцах.
В пыльные окна солнце еле-еле сочится;
дремлет хозяин дома —
в эру колоний живет он:
он — благородный испанец,
все неизменным пребудет…
Пылью покрыты книги,
не читанные ни разу;
невыводимыми пятнами
пыль на глаза легла.
Пыль от машин, бегущих мимо домов по асфальту,
к стеклам окон прилипает
маленькими облаками.
Серая пыль на черном
костюме одетого в траур.
Пыль оседает на лицах
идущих по тротуару.
И ТБЦ — соратник
пыли от старых зданий,
ластится к человеку, ставшему, как скелет.
Узкие полосы света
кажутся дымом от пыли;
предпочитаю пылищу знойного летнего поля,
пыли убогих тропинок — пыль многолюдных дорог.
Пыль эта тучей клубится,
пятнами нас покрывает,
но отстирать эти пятна,
право, не так уж и трудно.
Пыли неметеных улиц
пыль рудников предпочли мы,
вызванная взрывчаткой,
воздухом набухая,
ляжет она на лужи;
но ненавидим пыль мы, ставшую липкой грязью, —
она еще хуже пыли, ставшей унылым камнем!
Пыль отрезает дольку солнца и сквозь решетку
в черные комнаты входит,
свет на себе неся.
Мы не боимся пыли, пачкающей одежду,
у нас от напасти этой новая щетка есть.
Мы не боимся пыли, пачкающей одежду, у нас от напасти этой новая щетка есть.
Напротив, ее мы любим, она — как душа народа,
она создает, сгущаясь, кровь оживающей расы.
Свежая пыль Америки, будь же благословенна!
Ты опускаешься медленно с горных вершин, с отрогов,
чтобы коснуться ласково рук наших, медной кожи
и указать, обозначить, вычертить новый путь!
Яркая пыль столетий, прожитых и ушедших,
даже тебе не сравняться с пылью сегодняшних дней!
АЛЕХАНДРО КАРРИОН[297]
Засуха
Перевод Б. Дубина
Улыбка у поля разом скатилась с губ.
День за днем истощались реки.
Всходы желтели уже задолго до жатвы,
и казалось, на днях от жажды умрут ключи.
Птицы больше не пели,
устроив отчаянное переселенье
в края, где цветы не перевелись и было вдоволь воды.
Глаза полыхали в горячке.
Никто теперь и не помнил, какими бывают дожди.
Пылью, казалось, засыпало все сердца.
Люди, кровавя руки,
рыли и рыли землю.
У них от изнеможенья уже темнело в глазах.
Воды и следа не встречалось,
и лопалась под ногами запекшаяся земля.
Такая стояла засуха!
Сначала умрут растенья: на них уже ни цветка.
Следом — зверье, все бессловесные твари.
За ними — люди с изглоданным ртом
и смертной мукой в глазницах.
Во рту будет корчиться стиснутый крик —
все, что осталось от жизни:
— Дайте воды!
Воды!
Воды!
Тем временем высохло все
вплоть до сердец.
Женщины
тщетно искали ласку
хоть в чьем-то взгляде.
Дети
тщетно искали хоть малость воды,
чтобы пустить кораблик.
И первой от жажды погибла
радость.
Наверно, такой и была земля
лютой порой накануне рождения любви.
Все живое томилось тоской пустого кувшина,
не в силах даже помыслить о чем-нибудь слаще
считанных капель, только бы губы смочить.
И куда ни ступи —
миллионы бабочек мертвых.
Резало веки:
так синело небо,
так сияло солнце,
так горели камни.
Снялись уже и последние птицы.
О песнях не вспоминали.
С каждой зарей воскресала надежда высмотреть тучу,
и за стакан воды предлагали жизнь.
Умирали люди — в глазницах зола,
а во рту — закушенный крик:
— Дайте воды!
Воды!
Воды! —
Такая стояла засуха!
ХОРХЕ ЭНРИКЕ АДОУМ[298]
Золото Атауальпы[299]
Перевод С. Гончаренко
Золото, как злоба, никогда не бывает в избытке.
И что хуже всего — оно заражено одиночеством.
Его хозяин всегда одинок: потому ли, что он
в одиночку добыл это золото, или
потому, что захотел остаться один —
одинешенек, в одиночестве, наедине…
В бешеном пламени плавилен[300]
таяло ремесло чеканщиков и ювелиров.
Золото неприкосновенных тронов,
золото чаши, о которой молили пересохшие
губы; золото идолов, у которого в печи
расправлялись морщины и плавились
уши и веки; золото,
выпестованное нежными пальцами
золотых дел мастеров; золото
обруча, которым украшал себя воин;
золото золотых початков маиса,
без которых немыслимо всякое торжество;
золото, золото… Золото, словно
расплавившее себя своими лучами
солнце; золото, струящееся
желтым ручьем; ливень каратов…
Из-за этого стоило потрудиться
вам, нищие Старого Света.
Окупились ваши мытарства. Кто же
не отдал бы себя опять на растерзание
голоду и москитам, кто же
не согласился бы снова
потерять один глаз, лишь бы только
другим увидеть хоть половину этого блеска?
О, ваша награда — особого толка!
Что значит в сравнении с нею
урожай удачливого огородника
и стада свинопаса? Что значат
культяпка вместо руки и таинство чуда?
Плещет и льется ручьем
упругое тело звезды, струится
из тигля светлый дух божества…
«Итак, вынесем ему приговор.
Поделим добычу. Без него
нам достанется больше. Еще больше.
Золото, как злоба, никогда не бывает
в избытке. К тому же,
он мог стать во главе мятежа».
Корни родины
Перевод Т. Глушковой
Родина, истерзанная родина, вставшая
у океана, я люблю
твои неизменные формы:
бродячую статую облака пыли,
чашу твоей руки,
упоительно юной, когда прикасается к нам.
И вдруг
с влажного дна,
где крестьяне добывают себе пропитанье,
я достаю
следы босоногих детишек,
след сандалии инки, вмятину от ноги
конкистадора на сере.
Ведь, воскресший, опутанный
бородами растений и временем,
я всего лишь — твой наряд из кожи и слова всего лишь —
оттиск того, кто первым пал за тебя
от монашеского металла пришельцев.
Я выспрашиваю о твоем прошлом у кувшинов,
у гербов, у разрушенных стен — у эха,
эха всего, чем был твой индеец до вторженья креста и коней,
до молчанья;
по я узнаю́ тебя в сухих шпагах пи́ты: я ведь слышал,
как дрожит под рукой лесоруба бедро твоего леса;
я вспоминаю имена погребенных вместе с одеждой и утварью —
и мне ясна глубина неторопливых трав.
Когда утро льет свою пену в полдень,
когда в лапах мангрового побережья увязают
лапы пумы, а волна риса катится
по гранитным и глинистым ступеням плантаций,
то на берегу нефти и вечности — в твоем море,
измученном,
вздыбленном кровью стольких племен, затопленными
селеньями, — вот где следует славить тебя,
твой язык, затерянный в древних твоих корнях, славить,
не снимая шляпы, без чопорности.
Как не любить твои горизонты, огороженные
влажными деревьями и океаном; как не любить
исстрадавшийся твой народ, мяту его герба,
шелестящую на ветру; как не вернуться к лохмотьям
твоего побережья, к переплетенью каналов,
прозрачных от соли и солнца, — если август
бьет мне в лицо пылью и ветром отчизны — то справа,
то слева, — если я иду, целуя ее песчаную
рубаху, целуя сквозь дыры…
Примечания