Даниил Хармс - Ванна Архимеда
Но оставим Петра Ивановича Каплина заниматься своей библиографией, так как он и вся его жизнь не больше чем эпизод, интересный нам только постольку, поскольку он может пролить свет на жизнь известного биолога, профессора Тулумбасова. Итак, оставим Петра Ивановича в библиотеке, а сами перейдем к описанию профессора.
Профессор не походил на свой портрет.
Портрет висел над столом. А профессор сидел за столом. У портрета было два носа. А у профессора один.
У профессора были две руки, и обе продолжением плеч.
А у портрета целых шесть, две продолжением плеч, одна на брюхе, другая в ухе, а шестая совсем в стороне. Портрет был в сюртуке, а профессор — в обыкновенной косоворотке. У портрета были усы и довольно странный вид неземного жителя. У профессора ни усов, ни вида, а самая обыкновенная внешность.
Профессор походил на отца и на мать. Портрет — на бревно, на луну, на кровать.
Портрет, как вы и сами видите, был не портрет, а одна сплошная нелепость. А профессор был профессор.
Почему же в таком случае висел портрет, не потому ли, что его писал русский кубист Иван Пуни в дни молодости профессора? Висел потому портрет, что в характере известного биолога была одна черта, которую мы не решимся назвать упрямством, потому что это определение не соответствовала бы действительности, но, так как мы не можем пока найти подходящее название для этой черты, оставим ее неназванной.
Профессор не любил делать то, что любят делать другие. Но и не любил выделяться. В молодости, увлекаясь кубизмом, он дал написать с себя портрет, ни на что не похожий, отъявленному «новатору» Ивану Пуни. И, раз повесив его на стену над столом, ни за что не решился бы его снять, хотя бы давно изменил увлечению своей молодости, кубизму, не решился бы снять потому, что не решился. И все тут. Хотя портрет приносил профессору немало неприятностей, начиная от упреков жены и кончая насмешливыми взглядами студентов, приходивших сдавать зачет к нему на дом.
Даже Каплин, скромный и ненасмешливый, серьезный Петр Иванович, и тот постарался вспомнить стихи, когда-то им сочиненные, которые как будто не могли иметь непосредственного отношения к портрету, так как их автор тогда еще не был знаком ни с профессором, ни с его портретом.
И все же Петру Ивановичу удалось их вспомнить и прочесть:
Рано утром, не одет,
По паркету шел портрет,
У портрета, вместо глаз,
Ехал по лбу тарантас.
Там, где рот и голова,
На плечах росла трава.
Вместо плеч и вместо ног,
По земле ходил сапог
А на этом сапоге
Были буквы: Бе и Ге.
Говорит тогда паркет:
«Я паркет, а ты портрет
У тебя был страшный вид,
Точно в море рыба-кит»
Рассердился тут портрет,
Говорит ему в ответ
«Ты не рыба
И не вид
Баба пела.
Дворник спит.
А у Насти много дел,
Ставлю я ему предел».
Профессор ничего не сказал на это. Он в это время ходил по комнате. А ходил он так: сначала ставил одну ногу на пол, потом ставил другую и подымал первую, затем опять ставил первую и подымал вторую. Так, похожий на других людей, ходил профессор Алексей Алексеевич Тулумбасов. Совсем иначе ходил Петр Иванович Каплин, не похожий на других людей. Он не ходил, а двигался, он не двигался, а плавал, он не плавал, а летал.
Летал же он так: он ставил свои ноги на носки и, весь устремясь к потолку, шевелил руками, прямой как подсвечник. Безусловно, он ходил, как все люди, но казалось, что он летит на месте, похожий на памятник птице, если бы существовал такой памятник, противоречие между желанием и возможностью, тяжелый, но вместе с тем устремленный ввысь.
Разговор совершался без определенной руководящей мысли.
— А заметили ли вы, — сказал Алексей Алексеевич Петру Ивановичу, — что портрет похож на вас? Про него можно сказать то же самое, что и про вас: что он ни на кого не похож.
— Так, значит, я и есть портрет? — спросил Петр Иванович.
— Если хотите — да, — сказал профессор. — А если хотите — нет.
Он в это время думал о другом.
Тут вмешалось продолжительное молчание, похожее на полет насекомого, во время которого Петр Иванович постарался вспомнить мысль, пришедшую ему в голову вчера ночью, — цель его прихода к профессору. Наконец ему удалось ее вспомнить.
— Вселенная — это окружность, — сказал Петр Иванович, чертя при этом окружность пальцем в воздухе. — И точно так же устроено человеческое мышление. Человеческая мысль двигается по заколдованному кругу, не в состоянии из него выйти. Круг — это синоним замкнутости. Бессильное, выйдя из одной точки и описав окружность, человечество непременно вернется в то же самое место. Современная наука вернулась к средневековью. На страницах научного журнала высокоавторитетные западные биологи доказывают, что если бы человечество стало бы, например, питаться исключительно птичьим мясом, то, постепенно изменяясь, со временем оно бы превратилось в птиц, в рыб — если бы оно питалось исключительно рыбой, в слонов — если бы оно питалось исключительно слонами. Таким образом, дикари, античные писатели, творцы сказок и средневековые натурфилософы оказались правы. Метафизика торжествует. Реализм опровергнут.
— И вы верите этому? — спросил профессор.
— Я верю только тому, что невозможно доказать.
Все доказуемое для меня скучно и нереально, — ответил Петр Иванович. — Хотя ваша голова похожа на головы всех других людей, — пошутил профессор, — ваши мысли имеют свой недоступный для меня ход.
Петр Иванович принял важную позу, встал, сел, прошелся по комнате, выпятив живот.
— Мои мысли заперты, — сказал Петр Иванович с важностью. — Я открываю их очень редко. И я сам заперт.
«Напрасно, — подумал, но не сказал Алексей Алексеевич. — Вам не мешало бы их проветрить».
— Я не совсем понимаю, что вы хотите сказать, — сказал он.
— Я хочу сказать, — сказал Петр Иванович, — что можно доказать все. Я, например, могу доказать, что все люди без исключения если не заперты, то закрыты. Мысли закрыты в голове, люди — в комнатах, комнаты — в домах. Я хотел бы быть человеком без крыши, а меня заставляют носить шляпу.
— И вы это доказываете? — спросил профессор.
— Доказываю, — отвечал Петр Иванович.
— И вы верите своему доказательству?
— Как самому себе, — сказал Петр Иванович, — как вам.
— Короче говоря, верите.
— Верю.
— В таком случае позвольте вам напомнить сказанное вами только что, — улыбнулся профессор. — Вы сказали, что верите всему, что невозможно доказать. Все доказуемое для вас скучно и нереально. Это противоречие. Не так ли?
— Так, но что из этого? — сказал Петр Иванович.
— В таком случае чему прикажете верить? — сказал профессор. — Тому или другому?
— И не тому, и не другому. Ничему не верьте. И не будьте последовательны. В наше время невозможна последовательность. Она натыкается на такое препятствие, как управдом. В свою очередь я поражаюсь вашей памяти.
— Да, я ею горжусь, — сказал профессор.
— А я ее ни во что не ставлю.
— Объясните.
— Память обезличивает. Человек набивает голову чужим в том случае, когда у него нет своего. Разумеется, я не отношу вас к этому типу людей.
— Ваша последняя мысль, — сказал профессор, — банальна. И правильна. После того как я это сказал, я уверен, что вы откажетесь от вашей последней мысли, как и от предшествующих.
— У меня нет мыслей.
— Как прикажете понимать? — У меня есть только слова. Мысли я не ставлю ни во что.
— За что? — спросил профессор.
— За то, что и науку, — сказал Петр Иванович, — за пот. За плановость. За усилие, похожее на усилие клячи, вытягивающей завязнувший воз. Я — за импровизацию слов против напряжения всякой мысли. Я — за неожиданность искусства против логики науки. Под искусством я имею в виду не современное русское искусство, которое плетется в хвосте у науки. Я имею в виду другое искусство.
— По-вашему, получается, что не мысли рождают слова, а слова — мысли. Это самобытно. Но я верю только доказательствам и прошу их у вас, — сказал профессор с довольно лукавым видом.
— Я готов доказывать. Хотя доказательства — это необходимый атрибут науки, против которой я воюю. Как доказательство возьму искусство, наиболее вам знакомое. Живопись. Аэроплан, если не ошибаюсь, был изобретен в конце XIX века. Не так ли?
— Так, но причем тут живопись? — Притом, что живопись на четыреста лет раньше изобрела аэроплан, чем наука. Иеронимус Босх изобразил летательные машины в пятнадцатом веке. А Франциск Гойя — в восемнадцатом. Искусство намного опередило науку.
— Но одно дело — нарисовать, — возразил профессор. — Совсем другое — начертить проект. И его реализовать.