Сергей Есенин - «Душа грустит о небесах…» Стихотворения и поэмы
Безусловно, поэт чувствовал, что, оставаясь верным своему дарованию, не умея, и, по самому строгому счету, не желая приноровить его к «потребностям эпохи», он оказывался в положении почти безвыходном. Не случайно в эти годы творческого подвига он ненадолго «оттаивал сердцем» именно вдали от Центральной России – среди любивших его поэтов Грузии, рабочих на бакинских нефтяных промыслах. В тех краях, откуда великая Родина могла показаться по-прежнему созвучной его поэтическому миру. Не случайно стремился он уехать еще дальше – в Персию. Но каждое возвращение в Москву, в Константиново вызывало у него новые тягостные настроения. Живое слово пробивалось через такие преграды, что в позднем творчестве Есенина просто не могла не звучать постоянная нота собственной обреченности. В некоторых самых поздних его стихах он выглядел непомерно усталым. Правда и то, что иные мотивы «Москвы кабацкой», окрашенные теперь своеобразным мистицизмом, нет-нет да и просыпались в них. Два дня в ноябре 1925 года Есенин посвятил завершению поэмы «Черный человек».
И все же никакая усталость не могла до конца омрачить подлинную природу этой поэзии. Чем обреченнее на земле она звучала, тем сильнее слышалась в ней тоска по иному, лучшему из миров. И бесконечные Небеса осеняли ее своим «несказанным светом»:
Над окошком месяц. Под окошком ветер.
Облетевший тополь серебрист и светел.
Дальний плач тальянки, голос одинокий —
И такой родимый, и такой далекий.
Сергей Есенин погиб ночью с 27 на 28 декабря 1925 года в номере ленинградской гостиницы «Англетер» («Интернационал») при загадочных и темных обстоятельствах. Странным образом случилось это ровно в сотую годовщину восстания декабристов – первой на Руси видимой попытки революционного переворота, почти на том же самом месте. Официальная версия того, что произошло в эту ночь, однозначно утверждала: самоубийство. На протяжении многих десятилетий она оставалась едва ли не общепризнанной. Современные исследователи (криминалисты в том числе) нередко утверждают: есть веские основания усомниться в ее добросовестности и достоверности. Доказательства, хотя и косвенные, насильственной смерти поэта и в самом деле столь многочисленны, что сделанный по горячим следам вывод о «наложении рук» выглядит очень уязвимым. Будет ли истина когда-нибудь установлена бесспорно, со всей неопровержимостью фактов, – этого нам знать не дано.
Вопрос о последних минутах великого русского художника не есть между тем только вопрос восстановления исторической правды. Если он собственными падениями и взлетами выразил путь своего народа, то и последний его миг в определенном смысле явился воплощением русской судьбы в ее наиболее важных, устремленных в будущее чертах. Огромное движение, проделанное Есениным за его жизнь, главные итоги этого движения слишком противоречат мысли о его самоубийстве. Одухотворенность поздней его поэзии способна убеждать: не участь висельника Иуды, а честная мученическая смерть во искупление грехов была уготована ему в конце.
Разве нет у нас права предположить, что слуги «прескверного гостя» (какие бы причины ни скрывались за их действиями) решили уничтожить светлый дар, который оказался в итоге им неподвластен? И в этом случае кончина Есенина обретает великий смысл, во всем сопричастный его родине, даже в самой смерти вечно побеждающей своих ненавистников. Потому что можно уничтожить сосуд, наполненный светом, но сам свет, саму любовь убить невозможно. Не эти ли очевидные истины заставили священника после разговора с матерью поэта, несмотря на то что Церковь, исключая особые случаи, не молится о самоубийцах, совершить заочное отпевание раба Божия Сергея?
Есенин – не просто классик отечественной литературы. Весь XX век, минуя клевету, годами длившееся умолчание, любые попытки «ограничить» его творчество, он продолжал оставаться для россиян самым необходимым, дорогим собеседником. Так же как люди одной с ним эпохи, мы по-прежнему переживаем им сказанное как сокровенное, свое. Поэзия Есенина с полным правом принадлежит каждому из нас и одновременно тому целому, что составляем мы вместе как народ. Этот «тихий лирик», этот «златовласый юноша» есть воистину значительная фигура в духовной истории нашего отечества. Переболевший всеми «болями» своего времени, знавший, как мало кто другой, прямые пути к потаенной судьбе России, он – одно из тех явлений, что вселяют надежду на ее подлинное возрождение. Смутам и крушениям вопреки.
Александр Гулин
«Ой ты, Русь, моя родина кроткая…»
1910–1916
«Вот уж вечер. Роса…»
Вот уж вечер. Роса
Блестит на крапиве.
Я стою у дороги,
Прислонившись к иве.
От луны свет большой
Прямо на нашу крышу.
Где-то песнь соловья
Вдалеке я слышу.
Хорошо и тепло,
Как зимой у печки.
И березы стоят,
Как большие свечки.
И вдали за рекой,
Видно, за опушкой,
Сонный сторож стучит
Мертвой колотушкой.
«Там, где капустные грядки…»
Там, где капустные грядки
Красной водой поливает восход,
Клененочек маленький матке
Зеленое вымя сосет.
«Поет зима – аукает…»
Поет зима – аукает,
Мохнатый лес баюкает»
Стозвоном сосняка.
Кругом с тоской глубокою
Плывут в страну далекую
Седые облака.
А по двору метелица
Ковром шелковым стелется,
Но больно холодна.
Воробышки игривые,
Как детки сиротливые,
Прижались у окна.
Озябли пташки малые,
Голодные, усталые,
И жмутся поплотней.
А вьюга с ревом бешеным
Стучит по ставням свешенным
И злится все сильней.
И дремлют пташки нежные
Под эти вихри снежные
У мерзлого окна.
И снится им прекрасная,
В улыбках солнца ясная
Красавица весна.
«Сыплет черемуха снегом…»
Сыплет черемуха снегом,
Зелень в цвету и росе.
В поле, склоняясь к побегам,
Ходят грачи в полосе.
Никнут шелковые травы,
Пахнет смолистой сосной.
Ой вы, луга и дубравы, —
Я одурманен весной.
Радуют тайные вести,
Светятся в душу мою.
Думаю я о невесте,
Только о ней лишь пою.
Сыпь ты, черемуха, снегом,
Пойте вы, птахи, в лесу.
По полю зыбистым бегом
Пеной я цвет разнесу.
Подражанье песне
Ты поила коня из горстей в поводу,
Отражаясь, березы ломались в пруду.
Я смотрел из окошка на синий платок,
Кудри черные змейно трепал ветерок.
Мне хотелось в мерцании пенистых струй
С алых губ твоих с болью сорвать поцелуй.
Но с лукавой улыбкой, брызнув на меня,
Унеслася ты вскачь, удилами звеня.
В пряже солнечных дней время выткало нить.
Мимо окон тебя понесли хоронить.
И под плач панихид, под кадильный канон,
Все мне чудился тихий раскованный звон.
«Выткался на озере алый свет зари…»
Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари.
Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется – на душе светло.
Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог,
Сядем в копны свежие под соседний стог.
Зацелую допьяна, изомну, как цвет,
Хмельному от радости пересуду нет.
Ты сама под ласками сбросишь шелк фаты,
Унесу я пьяную до утра в кусты.
И пускай со звонами плачут глухари.
Есть тоска веселая в алостях зари.
Калики
Проходили калики деревнями,
Выпивали под окнами квасу,
У церквей пред затворами древними
Поклонялись пречистому Спасу.
Пробиралися странники по полю,
Пели стих о сладчайшем Исусе.
Мимо клячи с поклажею топали,
Подпевали горластые гуси.
Ковыляли убогие по стаду,
Говорили страдальные речи:
«Все единому служим мы Господу,
Возлагая вериги на плечи».
Вынимали калики поспешливо
Для коров сбереженные крохи.
И кричали пастушки насмешливо:
«Девки, в пляску! Идут скоморохи!»
«Хороша была Танюша, краше не было в селе…»
Хороша была Танюша, краше не было в селе,
Красной рюшкою по белу сарафан на подоле.
У оврага за плетнями ходит Таня ввечеру.
Месяц в облачном тумане водит с тучами игру.
Вышел парень, поклонился кучерявой головой:
«Ты прощай ли, моя радость, я женюся на другой».
Побледнела, словно саван, схолодела, как роса.
Душегубкою-змеею развилась ее коса.
«Ой ты, парень синеглазый, не в обиду я скажу,
Я пришла тебе сказаться: за другого выхожу».
Не заутренние звоны, а венчальный переклик,
Скачет свадьба на телегах, верховые прячут лик.
Не кукушки загрустили – плачет Танина родня,
На виске у Тани рана от лихого кистеня.
Алым венчиком кровинки запеклися на челе, —
Хороша была Танюша, краше не было в селе.
«Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха…»