Борис Слуцкий - Записки о войне. Стихотворения и баллады
Недоклепа выбрал «Бюссинг». Я — полуторку. На этой-то полуторке я и совершил свое первое государственное дело.
Мой новый шофер Гаранин — смоленский легковик — прежде всего удивил меня характером своих языковых познаний. Он сносно изъяснялся по-немецки и совсем не знал румынского языка, хотя прожил два года именно в румынском, а не немецком плену. По-видимому, это объяснялось тем, что он точно ориентировался в международной обстановке.
Мы зашли в ресторан — обедать. За столом он рассказал мне городские новости.
Используя безначалие и сумятицу, румынское командование срочно угоняло за Дунай автомашины советских марок. Два эшелона ушли вчера. Еще два готовились уйти сегодня ночью.
Я позвонил в штаб погранвойск, размешавшийся здесь же в городе. Отказался говорить с адъютантом. Приказал полковнику — командующему — ожидать представителя «Главного русского штаба» у себя, через двадцать минут.
Умываться не хватило времени, и я вышел из машины грозный-грязный, как земля от неба, отличающийся от лакированных румынских офицеров.
В просторном светлом дворе уже выстроилось в ожидании командование. Я откозырял, знаком пригласил командующего в его собственный кабинет. И с места в карьер потребовал приостановки отправки эшелонов. Полковник резонно согласился на условия перемирия. Попросил письменного распоряжения.
Я почувствовал, что залез в дебри дипломатии. Однако отступать было уже поздно.
Условились, что ему позвонят. И я умчался в Констанцу, где находился Бочаров, вершивший тогда судьбы Добруджи.
Мы встретились в отеле «Империал», где жило наше командование. В вестибюле грели самые чистые простыни в Румынии. Во дворе выколачивали атласные одеяла.
В этот же вечер в Чернаводы выехали мотоциклисты — закрывать переправу через Дунай.
Болгария
Если в Югославии симпатии к нам носили преимущественно советофильский характер, то в Болгарии на первый план выступило русофильство. Один из наших генералов, расположившийся в прибалканском городишке, посмотрел на ежедневные демонстрации и послал адъютанта к властям — посмотреть «що це за держава». Власти отвечали: наша ближайшая цель — установление советской власти в Болгарии. Наша дальнейшая цель — полный коммунизм. Однако не это было главным в отношении к нам болгарского народа. Эпиграфом к главе о русофильстве поставлю рассказ об Ангеле Мажарове.
Он был старшиной видинских адвокатов. Высокий старик, он носил окладистую седую бороду. Его чувства к нам носили православный характер не по содержанию, а по догматичности формы.
В 1937 году Мажаров, вместе с делегацией славянского общества, посетил Белград. Однажды в кафе, где сидело человек двадцать болгарских и сербских интеллигентов, зашли штурмовики-туристы. По-гитлеровски подняли руки, приветствуя публику. Тогда над столом поднялся старик. Он сказал:
— Я пью за пятипалую славянскую ладонь — и он пересчитал, начиная с мизинца, Болгарию, Югославию, Чехословакию, Польшу, Россию. Сейчас мы разрознены, и персты наши смотрят в разные стороны. Но настанет время, когда они сожмутся в кулак и русский палец прикроет остальные и мы ударим по тевтонскому хайлю, да так, что ни один немец не станет махать руками при встрече с нами.
7 сентября две армии приготовились к прыжку через болгарскую границу. Седьмому отделению[48] было приказано отпечатать двадцать тысяч листовок. Болгарских шрифтов не было. Печатали по-русски, догадываясь, что болгары поймут. Однако листовки оказались напрасными. Навстречу нашим танкам выходили целые деревни — с хлебом, с солью, виноградом, попами. После румынской латыни танкисты быстро разобрались в малеванных кириллицей дорожных указателях. Перли на Варну, на Бургас, на Шумен. Утром 8 сентября шуменский гарнизон арестовал сотню немцев, застрявших в городе. Вечером того же дня шуменский гарнизон был сам арестован подоспевшими танкистами. 9-го, когда я приехал в город, в немецком штабе еще оставались посылки — кексы, сушеная колбаса, мятные лепешки. Ночью мы долго стучали в наглухо запертые ворота. Промучившись более часа, я перелез через забор и вскоре пил чай с пирожками в гостеприимной, хотя и осторожной семье. Меня спрашивали: «Как же вы вошли? Ведь ворота остались запертыми!» Я отвечал: «Что такое ворота для гвардейского офицера». Какой-то гимназист с дрожью в голосе говорил мне: «Так нехорошо! Вы — не братушки».
Братушка — слово, рожденное во времена походов Паскевича[49] или Дибича[50], рикошетом отскочило от нашего солдата и надолго пристало ко всем «желательным иностранцам». Братушками называли даже австрийцев и мадьяр.
В Болгарии наши интеллигенты, воспитанные на формулах Покровского[51], увидели вторую сторону российской внешней политики. На горных дорогах, за крутыми поворотами они читали мемориальные доски скобелевских времен[52], огромные, вечные, врезанные в камень, напоминавшие следы Будды. Особенно способствовали развитию русской гордости храм и музей в Плевне. Дивизии делали тридцатикилометровые крючки, чтобы провести бойцов через их тишину. Несколько месяцев в окрестностях Плевны искали человеческие кости. Мыли их, чистили. Довели до праздничной, пасхальной белизны. Сложили в аккуратные горки, увенчанные черепами. Накрыли толстыми стеклами, засветили изнутри лампадами. И вот мы смотрим на результаты этой работы — все выдержано в верещагинских тонах[53], сгущенных, затемненных отсутствием южного солнца. В музее — мраморные доски, на них золотом высечены имена всех офицеров, павших в Плевненской битве. Эти памятники строил архитектор Заимов[54]. Свое русофильство он передал сыну — генералу болгарской армии. Незадолго до нашего прихода генерал Заимов[55] был расстрелян по приговору Военного суда.
КоммунистыВ сентябре один из наших генералов, беседуя с рущукским обкомом, посоветовал ему учитывать факт пребывания Красной Армии в стране. В ответ на это секретарь обкома предъявил ему протоколы подпольных заседаний — за пять месяцев до нашего прихода обком обсуждал методы работы в условиях, которые сложились после 8 сентября[56].
У болгарских коммунистов был вождь — настоящий вождь[57]. Национальным компартиям необходимы такие люди — с ореолом общенародной, а не только партийной славы. Тельман, видимо, был таким: объективно, а не субъективно — знаменем, а не человеком. Объективно и субъективно такими людьми являются Ракоши, Тито, Катаяма[58]. Таких вождей, закаленных и прославленных в подполье, не хватает странам мирной демократии — англосаксонской и скандинавской.
Два болгарских офицера, по пьяной лавочке, крепко ругавшие «своих» коммунистов, по-хорошему оживились, когда я заговорил о Димитрове.
— Как он ответил Герингу, когда тот на суде обозвал его темным болгарином[59]. Он так и сказал всем этим немцам: «Когда ваши предки носили вместо знамен конские хвосты, у наших предков был золотой век словесности. Когда ваши предки спали на конских шкурах, наши цари одевались в золото и пурпур».
По-видимому, долгий неприезд Димитрова в Болгарию объясняется не только тем, что он чересчур символизирует свою партию, но и тем, что он слишком крупен для такой страны. Это человек первого места — премьер, президент, диктатор.
Карательная политикаВ сентябре 1944 года я осматривал в Разграде[60] лагерь пленных немцев — главным образом, дунайских пловцов, бежавших сюда из Румынии. Всего — сто два человека. Партизаны, еще не привыкшие быть субъектами, а не объектами пенитенциарной системы, кормили их четырьмястами граммами хлеба в день, давали еще какую-то горячую баланду. Фрицы роптали, и братушки смущенно консультировались у меня, правильно ли они поступают. В Югославии такие нахалы, как эти фрицы, давно уже лежали бы штабелями. Такова разница национальных темпераментов, а главным образом, двух вариантов накала борьбы.
Все режимы и партии современности признают важность массовых организаций. Нас удивляла практика венгерской и австрийской компартий, открывавших специальные вербовочные бюро, организовывавших массовые наборы. Нам объясняли, что существует категорический императив партийного билета, и на этом стоят миллионные социал-демократические партии — пассивнейший из их членов все же голосует за их списки на выборах.
Если сложить цифры членов массовых фашистских организаций с цифрами членов массовых демократических организаций в Венгрии, Болгарии или Австрии, то итог превысит общую численность населения страны. Поэтому, когда пришло время «брать» фашистов, тюрьмы переполнились. Потом сообразили, что «бранники»[61] суть сопливые гимназисты — и отпустили их по домам.
Следует отметить, что в Болгарии тюрьмы были почти единственным звеном государственного аппарата, для которого у коммунистов сразу же нашлись опытные функционеры, знающие специфику дела. В Рущуке мне показывали озабоченного человечка — нового начальника тюрьмы. Он семь лет просидел в этой тюрьме, знал там каждую решетку. Здесь же в «державной сигурности»[62], сохранившей свое конвентное название, я столкнулся с перестановкой, чрезвычайно наглядно иллюстрировавшей революционность ситуации. Жандармы, ранее работавшие в первом этаже, были переселены в подвал — в тюрьму. Коммунисты, освобожденные из подвала, заняли кабинеты в первом этаже и теперь трудились над списками сексотов и провокаторов.