Владимир Соловьев - Бродский. Двойник с чужим лицом
Что сказать по существу? Что жизнь оказалась слишком долгой, а здесь, где покоятся нерожденные, и вовсе вечность коротать да еще в компании таких же отпетых, как я, язычников? Тебя, дружочек, не хватает, но мы расплевались перед моей смертью и скорее всего разминемся после твоей, если только тебе в грехи не запишут излишнюю суровость к моим грехам. Да и откуда знать, как наше слово отзовется! О том, что Артем тебе больше, чем знакомый, и не подозревал. По привычке держал тебя в девушках. Как сказал не я, а Вова Соловьев, которому тоже наше с кисточкой: все еще девочка, но уже не девушка. Предупредила бы – был бы с ним поосмотрительней. И что ты в нем нашла (вопрос в сторону)? Сломал ему карьеру? Но не жизнь! Согласись: не одно и то же. Нет худа без добра – благодаря мне он подался в риелторы, вполне переспективная и прибыльная профессия, учитывая ваших будущих деток, детка, о которых лично мне и думать не хочется. Будь на то моя воля, я бы тебя вообще заспиртовал в том девичьем состоянии, в котором любил. Что делать, если именно такой ты осела в моей памяти, а память консервативнее, чем ее мнимый хозяин (на самом деле – раб). Уже́ дефлорированная ты не есть ты, хоть и нет хуже греха, чем невинность. Избавляясь от нее, мы избавляемся от первородного греха, да? В дохристианскую эпоху – как и теперь в постхристианскую, post aetatem nostram – считали иначе: утраченный стыд что сломанная целка: никогда не вернется. Моя Арина – матрона, мать семейства? Чтобы ты – и обабилась? Б-г миловал – я не дожил. Сама знаешь, есть вещи несовместные… Пытаюсь представить тебя беременной – фу! Как говорила моя мама, краше в гроб кладут. Неесть ли дефлорация – знак времени, а вовсе не старение и не смерть? Что же до твоего боя, то работа риелтором (или риалтером? риаэлтером?) нисколько не помешает ему заниматься литературой (чур, только не русской! кому она нужна здесь? то есть там? да где угодно!), как моя профессура не мешала сочинять стишата. Ты считаешь, помешала? Голова профессора Доуэля? Не обо мне речь, а о твоем суженом-ряженом. Ну, конечно, знал – не отпираюсь. Потому и завелся. Но и он меня подзавел. То есть ты. Надо же – притащить его сюда из Питера! А если это любовь? Как у меня? Не дай тебе Б-г, детка. Врагу не пожелаю. Любовь есть патология и уродство – сужу на основании собственного опыта. Я свое отлюбил. Liebestod, гибель любви. Как там у моего друга Горация про сирен, по-нашему – русалок? Desinit in piscem. Увы, все кончается рыбьим хвостом.
А что суть мои стишата? Следствие следствия, тень тени. Пусть уж лучше пишет стихи твой Артем – тебе, а не ты – ему. Не то чтобы хочу выставить себя вашим благодетелем, но и оправдываться: подлецу не к лицу. Или как там в вашей псевдонародной мудрости? Даже монстр имеет право на последнее слово – если не перед казнью, то хотя бы опосля. А смерть и есть казнь, которая предстоит каждому человеку, а не только убийцам и выродкам. Все мы – на death row, или, как изволил выразиться классик из нелюбимых, на роковой стоим очереди. Последняя в моей жизни.
Вопрос: выродок ли я? – куда более актуален, чем вопрос, с которым ты ко мне подъезжала: гений ли я? Могла бы сама догадаться, а так получался подъ*б. Увы, вопросы связаны.
И что есть гений?
Гений, как и даун, есть урод. Две крайности, которые сходятся, ибо за пределами статистического человека. Отклонение от нормы. Горбун тащит на горбу свой дар. Гений – не счастье, а бремя. Гений – раб своей гениальности. То есть судьбы. Как среднестатистический человек – раб своих гениталий, и институт евнухов – не как стражей в гареме, а как высших сановников – оправдан высокими государственными соображениями. Гений – на поводу и на поводке своей гениальности. Как следствие – нравственные загибоны. И вые*оны.
– Ты себя чувствуешь гением? – вопрошала ты меня с присущей тебе, как и всем биографам, бестактностью. То есть напрямик.
– Я себя чувствую монстром, – не ответил тебе я, потому что такой ответ был бы неверно истолкован как кокетство в ожидании опровержения, которого бы не последовало, даже сделай я паузу, ибо ты набралась правду-матку-резать от своей маман, которой тем не менее привет, как и ее супругу. А уж теперь – после истории с Артемом – мне и вовсе нет пощады. Что я монстр, ты теперь убедилась на собственной шкуре. То есть на шкуре близкого тебе человека.
А если я родился монстром? Как некто, скажем, шестипалым либо, хуже того, минотавриком? Так что же, всех уродцев в младенчестве с Тарпейской скалы сбрасывать? Нет, у нас, евреев, так не приято, что с большим удивлением отметил еще Тацит, воспитанный в иных – мягко говоря, римских – традициях. А теперь, сама видишь, весь ваш христианский мир взял эту нашу гуманитарную идейку на вооружение, и даун или уродец – на каждом шагу. Коли монстру сохранили жизнь, то должен он как-то уживаться с самим собой, да? А совесть – это такая прокладка между Я и Сверх-Я. Если я ничего не путаю, д-р Зигги.
А что, если любой гений монстр? Не в оправдание и не в утешение, а исключительно в теоретическом плане. Лично мне судить трудно, потому что окромя себя гениев не встречал: за других не скажу.
Конечно, все мы уродцы в той или иной степени. Человечество есть паноптикум, но в этом равенстве гении первые среди равных, ибо равны в бо́льшей степени, чем другие. Вот тебе еще один пример, как из двух чужих афоризмов можно сварганить свой собственный. И средь детей ничтожных мира – не быть может, а совершенно точно – всех ничтожней.
Кто, детка?
Я.
Если хочешь, гений дает своим латентным уродствам волю, доращивает их до уровня характера. Свой ад носит в себе, а потому объективный ад, в новой среде – для него не внове. Ну, то, что гений и злодейство совместны – это и ежу понятно, хоть Пушкин и поставил знак вопроса. А сам Пушкин? Вот Лимошка даже его причисляет к священным монстрам.
Как знать. Я не спец – ни по гениям, ни по монстрам, а только по самому себе: монстру – уж точно, а может, и гению, кто знает. Сюда бы синьора Ломброзо, слыхала такого? Увы, в наш – теперь ваш – политкорректный век вышел не токмо из моды, но и из употребления. Он гениальность и преступность равнял с безумием. А как насчет обратного равенства?
Всякий ли гений – монстр?
Каждый ли монстр – гений?
Разгуливающий на свободе масскиллер (тот же Потрошитель, к примеру, а как веревочка ни вейся – это для трусливой заурядности) или попавший в лапы правосудия сексуальный маньяк (сколько угодно!), да хоть багдадский вор – не есть ли любой преступник высшего класса гений в избранной им деятельности? Как, скажем, Моцарт в музыке?
И чего мы на этом застряли, а?
Не слышу.
Знаешь, в чем разница между мужиком и бабой? Помимо того, что у вас нет чувства вины и физиологического оргазма. Вы думаете, у вас в запасе вечность, мы же чуем, что смерть притаилась в нас, как змея: выжидает. Есть, конечно, тупари и среди нашего брата, но у меня тонкачество в крови. Даже кожа тонкая, вены просвечивают с детства, как не у всех ашкенази. Я рано взрослел, в обгон сверстников, а потом стремительно старел, дряхлел, умирал, точь-в-точь, как тот мальчик в рассказе Айзека – нет, не Азимова и, вестимо, не Ньютона. Смерть как таблица умножения – с ней не поспоришь. Родиться – это начать умирать. С младых ногтей знаю, как жизнь моя скукоживается. А под конец – идефикс. Как у Паскаля. Страх смерти вообще, а не только собственной. Ну ладно я, но Моцарт, Бах, Шекспир – даже они не избегли общей участи. Что больше всего смущает, так это одноразовость жизни. Жизнь напрокат. Вот недавно – в той еще жизни – безносая постучалась во время бенца, но я не открыл. Робко так постучалась, проверочно, хотя пульс рваный, боль острая, грудь в обруче то ли в корсете – ни вздохнуть, ни пернуть. Визит старой дамы. У кота девять жизней, а у человека? Пару-тройку своих я уже прожил.
Прощально глянул на книжные полки. Не знаю, с кем жальче расстаться – с читаными или нераскрытыми? А вдруг именно в них то самое? Так и не дочитал «В поисках утраченного времени» – не успели перевести при мне на русский, а вроде именно в последнем томе разгадка времени, что и меня цепляло.
В следующий раз, боюсь, она взломает дверь. Я про костлявую.
Мгновение – и целый мир рухнет в небытие.
Папа говорил: сдаю. Мама: пора на свалку. Оба: годы берут свое. Но сколько им было и сколько – мне? Старость – это расширение словаря в нежелательном направлении медицины и фармакологии. А какой словарь у смерти? Пользуюсь пока старым. То есть устарелым – как и при жизни. Ты думала, я в отпаде, когда ты меня поправляла: не предки, а родаки; не сникерсы, а кроссовки; не трахаться, а чикаться? Не в отпаде, а в отчаянии. Там я работал с голоса, схватывал на лету – улица, лестница, тошняк (мы говорили тошнилка), а здесь добираю из словаря и от новоприбывших. Помнишь, как на тебя набросился? Не в том смысле, понятно. А на Юза! Моцартом обозвал. Хоть я и не в восторге от того же чикаться. Говорю, понятно, о глаголе, а не о действии. Родаки – да, кроссовки – куда ни шло, но почему чикаться? Но это вторично: нравится не нравится – спи, моя красавица! Вот это и есть моя оптимистическая трагедь – потеря языкового кода. Господи, куда меня занесло! Чужой город, чужая страна, чужое время, чужой язык. Иссяк родник родной речи. А не податься ли вместо Сан-Микеле на Брайтон и пройти мертвецом курс живой русской речи? Или инкогнито́ на родину белых головок?