Дидерик Опперман - Ночной дозор
тоскою, алчбой, нечистой жаждой,
обращающими человека в раба,
я знаю теперь, что должен каждый
тяжесть нести своего горба.
Быть может, меня самолет умчит,
и я доберусь, концлагерь покинув,
в Йоханнесбург, в страну пирамид,
в Брюссель или даже в страну браминов,
где в воздухе запах кэрри разлит?
Но грязь только грязный оставит след,
и чистое всюду пребудет чистым,
назначен срок до скончания лет:
сцене меняться дано и статистам,
но драма та же, прежний сюжет.
Пусть годы плачет по мне тюрьма,
пусть век доживу бестревожно даже,
но сведет меня вечный голос с ума:
"Ты виноват не только в краже,
ты человека убил у холма".
Я мерзостен, я утопаю во зле,
я дьявольской не избег приманки,
я возвращусь в предрассветной мгле,
брат Бен, я найду твои останки
и ладони сложу на твоем челе".
И предстал наутро глазам охраны
человек возле трупа, молившийся за
Бракфонтейн, за Брюссель, за дальние страны,
хризантемы втыкавший в ноздри, в глаза
и в разверстые раны.
ПИНИЯ
Как выполз город сей из пепла груды черной?..
К отелю медленно скользит автобус наш.
Разверзся вестибюль, мы топаем покорно,
Вот - прилипалы нас берут на абордаж:
Открытку? План? Буклет? Вот видовой, вот порно...
"А ну отсюда!.." - гид легко впадает в раж,
И начинает речь: "Вон там Везувий, конус..."
Я к старой памяти в душе сейчас притронусь.
Отец дорисовал очередной эскиз.
Взрыв шахты. Паника. Пейзаж угрюм и выжжен.
Подобно пинии, начавшей тлеть, повис
Раздутый черный гриб, пугающ и напыжен,
Краями загнутыми оседая вниз.
"Так не бывает" - говорю. Отец обижен,
И говорит: "Глоток от мудрости отпей.
Прочти у Плиния о гибели Помпей.
Ты просишь описать часы кончины дяди.
Мне помнится, жара была к исходу дня.
Он отдохнул, поел, работать лег в прохладе.
Но присмотреться мать принудила меня
И дядю - к пинии, всплывающей громаде
Там, над Везувием - из пепла и огня.
Растенье жуткое он взором вмиг окинул,
И от Мизены флот спасать бегущих двинул.
Все выше пламенная крона, все белей,
И в грязной зелени - чадящих искр все боле.
Вот падать стал нагар небесных фитилей;
Забарабанили, неведомо отколе,
Обломки пемзы по навесам кораблей
Как бы чешуйками горящих пиниолей.
Астматик-дядя диктовал до той поры,
Покуда мог вдыхать небесные пары".
"А дальше?" - "Тацит, что ж, внимай, коль хватит духа.
Уже была вода морская горяча,
Тряслись дома, повсюду множилась разруха,
Мать все хотела сесть, в отчаяньи крича,
Чтоб я бежал один, что, мол, она - старуха.
Я обхватил ее за дряблые плеча.
"Нас могут затоптать, давай свернем с дороги".
Мы через луг пошли, люпиновый, отлогий.
Удушье, кашель, нет воды... Но мы бредем.
Все ржанием полно, мольбами, криком, лаем,
Под низвергающимся пепловым дождем
Мы отрясаем прах, в котором утопаем,
Летят обломки скал, и мы расправы ждем:
Запас Везувия, увы, неисчерпаем.
В дыму и копоти исчез светила зрак,
На мир агонией спустился гулкий мрак.
Быть может здесь, в ночи ночей, разверзлась жила
Единых для богов и для людей пучин?
Сплетались в воздухе то грозно, то уныло
И женский вопль, и детский плач, и крик мужчин,
Но утешеньем мне, поверишь ли, служило,
Что если гибну я, то гибну не один!
Когда забрезжил день надеждою далекой
Все было скрыто белой, смертной поволокой".
Здесь гиду, видимо, любой предмет знаком,
Но все разглядывать - лишь времени потеря,
Лежит беременная женщина ничком,
Она как бы ползет, еще в спасенье веря,
Собака-сторож ловит воздух, сжавшись в ком,
Однако судорога сводит лапы зверя;
Приапы, фрукты, хлеб, овечьи погремки.
Туристы ползают в руинах - и жуки.
Такой ли полдень был?.. Непоены, понуры,
В тени граната овцы тупо ждут судьбы;
Матросы пьют; блестят на солнце бычьи шкуры;
Зевает пес; разгар предвыборной борьбы
Мужчины долго ворошат кандидатуры;
Коренья в кухне чистят сонные рабы;
На ласточек взглянув и, погружаясь в дрему,
Она, беременная, ковыляет к дому.
Гид говорит: "Здесь был портовый город встарь".
Венере служба здесь была важнейшим делом.
Вот в колокольчиках - Приап, верней, фонарь;
Мозаикой, резцом орудуя умелым,
Бесстыдно украшал художник сей алтарь
Во славу способов слиянья тела с телом.
Здесь корню мужества сулится торжество:
"Он больше стоит, чем во злате вес его".
Блюститель ревностный ветхозаветных правил,
Чернобородый, возмущенный иудей,
Ярясь на всех, кто здесь соблазны лона славил,
Иль кто из христиан, таинственных людей
(Которых окрестил едва ль не в Риме Павел),
Пылая пламенем спасительных идей,
Предчувствуя, что час пробьет, и очень скоро,
Здесь, на стене проскреб слова: "Содом, Гоморра"?
Глядеть куда-то вниз, как некогда живьем,
Теперь навек обречены глаза собаки,
Мужчина с женщиной теперь навек вдвоем,
Под сердцем матери, в первоначальном мраке
Спит нерожденный сын в пристанище своем,
С куском во рту навеки раб сидит в бараке,
И мальчик, тоже раб, теперь во все века
От губ не оторвет любимого свистка.
Доколе атом, расщепясь, не взвеет прахом
Мир наших игр, не оборвет столетий бег?
Бредем к отелю мы, и мыслим с тайным страхом,
Сколь пиния грозна, сколь хрупок человек,
И помним об огне, что властен кратким взмахом
Пса, женщину, весь мир окоченить навек.
Я понял: увенчав пейзаж стволом ветвистым,
Старик-художник был бесспорным реалистом.
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ПЕСЕНКА
Три старика темнокожих в карру
увидели звезду, что зажглась ввечеру,
три посоха взяли, три узелка
а шакалья тропа и длинна, и узка,
и долго шли за звездой старики,
минуя камни, кусты, ручейки,
и пришли наконец-то в Шестой квартал,
там фитилек в бутылке мерцал,
там вялилась рыба, царила тишь,
там в яслях лежал темнокожий малыш.
Овечьего жиру, бильтонга, яиц
поднесли старики и простерлись ниц,
и восславили Бога за это дитя,
что спасет свой народ - пусть годы спустя.
Наблюдала за ними, сердясь, как могла,
бантамская курица из угла.
СТАРУХИ НА РЫНОЧНОЙ ПЛОЩАДИ
Под вечер они из проулков Капстада
приходят в стоптанных башмаках,
плетутся вдоль овощного ряда,
мешки из-под сахара держат в руках.
Одна - в манто меховом, без меха,
другая - в накидке протертой, сквозной;
девичья блузка, будто для смеха,
как на вешалке, еще на одной.
Она вспоминает нетерпеливых
матросов, бутылки с жидким огнем,
пирожные, гребни в рубинах фальшивых,
сытое время - ночью и днем.
Перед нею встают, углубляя растраву,
винно-красные, темные залы в порту,
где, вальсируя или танцуя гуаву,
с ней мужчины скользили, от страсти в поту.
Дни чередой веселой бежали,
выбирала и вещи она, и мужчин,
за нее чуть не семеро нож обнажали,
и - спаси ее Бог! - удавился один.
Под вечер приходят они, оборванки,
потому что все еще жить должны,
покупают подгнившие тыквы-горлянки
и капусты привядшие кочаны.
ВОСКРЕСЕНЬЕ РЕБЕНКА
Папа, мама, братик и я
редьки надергали возле ручья.
Всю ее скушали, сидя на травке.
Братик еще попросил добавки.
Потом мы в сарай пошли прямиком,
там было соседей набито битком.
Там, в духоте, была охота
кому-то читать по книжке кого-то.
Швыряют камнями в ягненка, смотри,
белого, будто редька внутри.
ПРИБРЕЖНЫЕ ЗАРОСЛИ БАМБУКА
Клонится ствол ко стволу:
поклон за поклоном.
Корни уходят во мглу
в иле придонном.
Жест: обнять, оберечь,
вырвать из бездны.
Но и молитва и речь
здесь бесполезны.
Тела погибают вразброс
тленья ли ради?
Лишь колышутся темных волос
влажные пряди.
Движенья стволов по-людски
неторопливы.
Здесь властвуют вечной тоски
приливы, отливы.
УТЕС ДЛЯ СОСНЫ
Утес помаленьку растет:
пока подрастет на вершок,
даже высокие дюны
рассыпаются в порошок.
И сосна, конечно, растет:
что ни год - поколенья певцов
пернатых выводят в округе
желторотых, новых птенцов.
Одно другому вослед:
сосна вырастает в сосну
если вырос утес в утес,
у него же - выбора нет,
он растет миллионы лет.
СТАРЫЙ ПОЭТ
Нет, в моем водоеме покуда не сухо.
След потерян? Ну что ж, на старуху проруха.
Я по правилу нынче живу одному,
по единым законам для зренья и слуха.
Нет, еще не погас огонек фитиля,
яд в котле закипает, шипя и бурля,
но один только вихрь из котла вылетает,
и дурманит меня, что ни день, конопля.