Нина Щербак - Поэтессы Серебряного века (сборник)
Одна, как в первый день созданья
Во всей вселенной человек!
Но, что сулил ты в гневе суетном,
То суждено не мне одной, —
Не о сиротстве ль повествует нам
Признанья тех, кто чист душой.
И в том нет высшего, нет лучшего,
Кто раз, хотя бы раз, скорбя,
Не вздрогнул бы от строчки Тютчева:
«Другому как понять тебя?»
Об одной лошаденке чалой…
Об одной лошаденке чалой
С выпяченными ребрами,
С подтянутым, точно у гончей,
Вогнутым животом.
О душе ее одичалой,
О глазах ее слишком добрых,
И о том, что жизнь ее кончена,
И о том, как хлещут кнутом.
О том, как седеют за ночь
От смертельного одиночества.
И еще – о великой жалости
К казнимому и палачу…
А ты, Иван Иваныч,
– Или как тебя по имени, по отчеству
Ты уж стерпи, пожалуйста:
И о тебе хлопочу.
Не хочу тебя сегодня…
Не хочу тебя сегодня.
Пусть язык твой будет нем.
Память, суетная сводня,
Не своди меня ни с кем.
Не мани по темным тропкам,
По оставленным местам
К этим дерзким, этим робким
Зацелованным устам.
С вдохновеньем святотатцев
Сердце взрыла я до дна.
Из моих любовных святцев
Вырываю имена.
Забились мы в кресло в сумерки…
Забились мы в кресло в сумерки —
я и тоска, сам-друг.
Все мы давно б умерли,
да умереть недосуг.
И жаловаться некому
и не на кого пенять,
что жить —
некогда,
и бунтовать —
некогда,
и некогда – умирать,
что человек отчаялся
воду в ступе толочь,
и маятник умаялся
качаться день и ночь.
Прекрасная пора была!.
Прекрасная пора была!
Мне шел двадцатый год.
Алмазною параболой
взвивался водомет.
Пушок валился с тополя,
и с самого утра
вокруг фонтана топала
в аллее детвора,
и мир был необъятнее,
и небо голубей,
и в небо голубятники
пускали голубей…
И жизнь не больше весила,
чем тополевый пух, —
и страшно так и весело
захватывало дух!
Тихо плачу и пою…
Ю. Л. Римской-Корсаковой
Тихо плачу и пою,
отпеваю жизнь мою.
В комнате полутемно,
тускло светится окно,
и выходит из угла
старым оборотнем мгла.
Скучно шаркает туфлями
и опять, Бог весть о чем,
всё упрямей и упрямей
шамкает беззубым ртом.
Тенью длинной и сутулой
распласталась на стене,
и становится за стулом,
и нашептывает мне,
и шушукает мне в ухо,
и хихикает старуха:
«Помереть – не померла,
только время провела!»
И отшумит тот шум и отгрохочет грохот…
И отшумит тот шум и отгрохочет грохот,
которым бредишь ты во сне и наяву,
и бредовые выкрики заглохнут, —
и ты почувствуешь, что я тебя зову.
И будет тишина и сумрак синий…
И встрепенешься ты, тоскуя и скорбя,
и вдруг поймешь, поймешь, что ты блуждал в пустыне
за сотни верст от самого себя!
Мне снилось: я бреду впотьмах…
Е. Я. Тараховской
Мне снилось: я бреду впотьмах,
и к тьме глаза мои привыкли.
И вдруг – огонь. Духан в горах.
Гортанный говор. Пьяный выкрик.
Вхожу. Сажусь. И ни один
не обернулся из соседей.
Из бурдюка старик-лезгин
вино неторопливо цедит.
Он на меня наводит взор
(Зрачок его кошачий сужен).
Я говорю ему в упор:
«Хозяин! Что у Вас на ужин?»
Мой голос переходит в крик,
но, видно, он совсем не слышен:
и бровью не повел старик, —
зевнул в ответ, и за дверь вышел.
И страшно мне. И не пойму:
а те, что тут, со мною, возле,
те – молодые – почему
не слышали мой громкий возглас?
И почему на ту скамью,
где я сижу, как на пустую,
никто не смотрит?.. Я встаю,
машу руками, протестую —
И тотчас думаю: «Ну что ж!
Итак, я невидимкой стала?
Куда теперь такой пойдешь?» —
И подхожу к окну устало…
В горах, перед началом дня,
такая тишина святая!
И пьяный смотрит сквозь меня
в окно – и говорит: «Светает…»
И всем-то нам врозь идти…
С. И. Чацкиной
И всем-то нам врозь идти:
этим – на люди, тем – в безлюдье.
Но будет нам по пути,
когда умирать будем.
Взойдет над пустыней звезда,
и небо подымется выше, —
и сколько песен тогда
мы словно впервые услышим!
Унылый друг…
Унылый друг,
вспомни и ты меня
раз в году,
в канун Иванова дня,
когда разрыв-трава,
разрыв-трава,
разрыв-трава
цветет!
Старая под старым вязом…
Старая под старым вязом,
старая под старым небом,
старая над болью старой
призадумалася я.
А луна сверлит алмазом,
заметает лунным снегом,
застилает лунным паром
полуночные поля.
Ледяным сияньем облит,
выступает шаткий призрак,
в тишине непостижимой
сам непостижимо тих, —
И лучится светлый облик,
и плывет в жемчужных ризах,
мимо,
мимо,
мимо,
рук протянутых моих.
Из последнего одиночества…
Из последнего одиночества
прощальной мольбой, – не пророчеством
окликаю вас, отроки-други:
одна лишь для поэта заповедь
на востоке и на западе,
на севере и на юге —
не бить
челом
веку своему,
Но быть
челом века
своего, —
быть человеком.
Я гляжу на ворох желтых листьев…
Я гляжу на ворох желтых листьев…
Вот и вся тут, золота казна!
На богатство глаз мой не завистлив, —
богатей, кто не боится зла.
Я последнюю игру играю,
я не знаю, что во сне, что наяву,
и в шестнадцатиаршинном рае
на большом привольи я живу.
Где еще закат так безнадежен?
Где еще так упоителен закат?..
Я счастливей, брат мой зарубежный,
я тебя счастливей, блудный брат!
Я не верю, что за той межою
вольный воздух, райское житье:
за морем веселье, да чужое,
а у нас и горе, да свое.
Я думаю: Господи, сколько я лет проспала…
Я думаю: Господи, сколько я лет проспала
и как стосковалась по этому грешному раю!
Цветут тополя. За бульваром горят купола.
Сажусь на скамью. И дышу. И глаза протираю.
Стекольщик проходит. И зайчик бежит по песку,
по мне, по траве, по младенцу в плетеной коляске,
по старой соседке моей – и сгоняет тоску
с морщинистой этой, окаменевающей маски.
Повыползла старость в своем допотопном пальто,
идет комсомол со своей молодою спесью,
но знаю: в Москве – и в России – и в мире – никто
весну не встречает такой благодарною песней.
Какая прозрачность в широком дыхании дня…
И каждый листочек – для глаза сладчайшее яство.
Какая большая волна подымает меня!
Живи, непостижная жизнь,
расцветай,
своевольничай,
властвуй!
На Арину осеннюю – в журавлиный лёт…
На Арину осеннюю – в журавлиный лёт —
собиралась я в странствие,
только не в теплые страны,
а подалее, друг мой, подалее.
И дождь хлестал всю ночь напролет,
и ветер всю ночь упрямствовал,
дергал оконные рамы,
и листья в саду опадали.
А в комнате тускло горел ночник,
колыхалась ночная темень,
белели саваном простыни,
потрескивало в старой мебели…
И все, и все собирались они, —
возлюбленные мои тени
пировать со мной на росстани…
Только тебя не было!
Кончается мой день земной…
Кончается мой день земной.
Встречаю вечер без смятенья,
И прошлое передо мной
Уж не отбрасывает тени —
Той длинной тени, что в своем
Беспомощном косноязычьи,
От всех других теней в отличье,
мы будущим своим зовем.
Нет мне пути обратно!.
Нет мне пути обратно!
Накрик кричу от тоски!
Бегаю по квадратам
Шахматной доски.
Через один ступаю:
Прочие – не мои.
О, моя радость скупая,
Ты и меня раздвои, —
Чтоб мне вполмеры мерить,
Чтобы вполверы верить,
Чтобы вполголоса выть,
Чтобы собой не быть!
Прямо в губы я тебе шепчу – газэлы…
Прямо в губы я тебе шепчу – газэлы,
Я дыханьем перелить в тебя хочу – газэлы.
Ах, созвучны одержимости моей – газэлы!
Ты смотри же, разлюблять не смей – газэлы.
Расцветает средь зимы весна – газэлой,
Пробудят и мертвого от сна – газэлы,
Бродит, колобродит старый хмель – газэлы, —