Анна Присманова - Туманное Звено. Стихотворения
"Она искала то что скрыто, игрушки обрекла на слом", - характеризует Присманова свою героиню, которую почему-то зовут Вера Фигнер. Революционерка-аристократка - случайная условность для Присмановой, только способ еще раз вскрыть свою душу. Поэтому после очень условных и быстро пролистаных детских сценок она сразу начинает говорить о том, для чего, видимо, весь разговор и затеян - начинается рассматривание и препарирование смерти. Так же по-детски выборочно и пристально, как у Присмановой происходит любое разглядывание. И как дети, взахлеб пересказывая что-нибудь, перескакивают с одного на другое, она не терпит всяких несущественностей. Что важней всего у повешенного? - язык. Его стоит бегло описать. Но внимание он задержит недолго - ровно настолько, чтоб перевести дыхание и - пожалеть умирающего:
Умираю. Умираю.
Не поможет мне никто.
Холодна дорога к раю
без калош и без пальто...
А дальше - без детского придыхания. Двери, которые "как стоймя поставленные гробы", - раскрываются в "неприглядный остров мертвых" - и за ними, почему-то ожиданно, в равновесие приводятся слова "тюрьма" и "чужбина", над которыми читается вовсе лишенное патетики заглавие "Четверть века", отличительная черта Присмановой: она выносит в заглавие главное для нее слово из стихотворения. Этот точно высчитанный срок, отбытый Присмановой на чужбине, четверть века, к Вере Фигнер уже вовсе не имеет никакого отношения...
"Есть стихи в мировой литературе - о счастьи жизни. И есть другие - о препятствиях к счастью. Есть стихи как бы несущие благодарность, благословение жизни, и есть другие, в которых выражен упрек или поиски выхода. Конечно, поэзия Присмановой была этим поиском выхода, каким-то упреком, невольным, связанным с внутренней гордостью, чем-то очень сложным..." [90], - это слова Георгия Викторовича Адамовича, сказанные им на вечере памяти поэтессы.
Лирическая повесть "Вера" вышла за четыре месяца до смерти Анны Присмановой. Поэтесса ушла, как сама напророчила себе - осенью - 4 ноября; она похоронена на парижском кладбище Тиэ. Александр Гингер пережил ее всего на пять лет. Когда он заболел, врачи говорили ему, что у него какие-то "золотые стрептококи", потом оказалось, что это был общий рак, или просто нежелание дальше жить. Как вспоминал Кирилл Померанцев, "жить - именно жить, а не существовать - они могли лишь вдвоем. Они не только дополняли, но и осуществляли друг друга: их души были близнецами" [91]. Он больше уже ничего не писал, стал как бы собственной тенью, а в последний свой год вдруг заторопился с изданием небольшого сборничка стихов, собравшего, как он говорил, все, что в течение его жизни шло от сердца, а не от рассудка, Гингер торопился с набором, словно боялся, что не успеет книгу увидеть. Сборник "Сердце" вышел всего за несколько дней до его кончины.
Собрание всех опубликованных стихов Присмановой и ее рассказов, в том числе и по-французски, вышло спустя тридцать лет после смерти поэтессы - в Нидерландах, в издательстве Leuxenhoff. Книгу составила специалист по творчеству Анны Присмановой - Петра Куве, а отредактировал ее известный знаток литературы русского зарубежья Ян Паул Хендрихс из Лейденского университета. Наследие же Александра Гингера еще ждет своего исследователя и издателя, хотелось бы, что б не в Лейденском университете (при всей престижности серии Russian Emigre Literature in the Twentieth Century, Studies and Texts), а все же в России. Сборник "Сердце", посвященный памяти Анны Присмановой, которым завершается наше собрание, надеюсь, послужит такому труду прологом.
Потому что стихам нужны читатели, им нужны книги, потому что забывается все, даже то, что необходимо помнить, теряется на чужбине...
Но ведь "стихи не только живут. Но, если это настоящий поэт, они зарождают жизнь в чужих сознаниях, усиливают и в конце концов преображают это сознание..." [92].
АННА ПРИСМАНОВА
ТЕНЬ И ТЕЛО (Париж, 1937)
Сборник стихов
ПАМЯТИ БОРИСА ПОПЛАВСКОГО
С ночных высот они не сводят глаз,
под красным солнцем крадутся, как воры,
они во сне сопровождают нас —
его воркующие разговоры.
Чудесно колебались, что ни миг,
две чаши сердца: нежность и измена.
Ему друзьями черви были книг,
забор и звезды, пение и пена.
Любил он снежный падающий цвет,
ночное завыванье парохода…
Он видел то, чего на свете нет.
Он стал добро: прими его, природа.
Верни его зерном для голубей,
сырой сиренью, сонным сердцем мака…
Ты помнишь, как с узлом своих скорбей
влезал он в экипаж, покрытый лаком,
как в лес носил видения небес
он с бедными котлетами из риса…
Ты листьями верни, о желтый лес,
оставшимся — сияние Бориса.
ГОРБ
Дадут ли в жизни будущей венцы
взамен неисцелимого порока?
Таких — не утешают леденцы,
глаза их в синеве сидят глубоко.
Подчеркивает мраморность чела
не локон — роковой венок уродства.
Лучистая, но льдистая скала
не в силах дать травы для скотоводства.
Но эдельвейс, цветок пустых полей,
пленяет нас среди высот громоздких.
И матери горбатый сын милей
других ее — высоких — недоростков.
Быть может, горб — сращение тех крыл,
которыми махал твой сын в лазури,
когда еще он херувимом был.
Но как найти крыло в верблюжьей шкуре?
ПЛАМЯ
До пашни — дождевые облака,
до нас — дошли слова издалека:
«Речь серебро, а золото — молчанье».
Но, вставши от ночного столбняка,
производительница молока —
корова издает свое мычанье.
И, озирая бедный свой надел,
лесной ручей — о благостный удел! —
в тиши журчит по мелкому песочку.
Рука моя скудеет не у дел:
уж верхний слой воды захолодел,
но нижний пробивает оболочку.
Бьют влагой в пламя. В доме слышен плач.
Дрожит фитиль. И опытнейший врач
к отчаянному прибегает средству.
Конец. Уже над дерном ходит грач.
Но, как твое занятие, палач,
огонь передается по наследству.
«Настоящий воитель является пушечным мясом…»
Настоящий воитель является пушечным мясом:
золотой ореол над собой он хоронит во мгле.
Как под ветром ветла, как жена перед иконостасом,
расстилается он по укромной окопной земле.
Настоящая служба, мой друг, не блестит позолотой:
в сером платье она, в серой кухне стоит в уголке.
Так бесхитростно Золушка, вышколенная работой,
у стола засыпает с голубкой на голой руке.
Настоящее время совсем нам не кажется жизнью:
в полусне мы любуемся мраморным телом зимы.
Лишь в полете своем снег действительно безукоризнен,
но начало вещей и конец их пленяет умы.
«По веленью Водолея…»
По веленью Водолея
мы мечтаем, бдим и спим.
Солнце, сумерки жалея,
небо уступает им.
Тех же четырех наседок —
просинь, лето, осень, снег —
водит год, но напоследок
позабыл их человек.
Не звездой теперь дорогу
метит он, а фонарем.
Сердце рощи понемногу
истекает янтарем.
Плачет сосенка, для плясок
наших данная костру.
Плачет плоть моя — подпасок,
с горем вставший поутру.
Только сумрак видит звезды,
белый день обидит их.
Лишь в лощине козам роздых,
в котловине — ветер тих.
Лишь во сне цветами тело
наше дышит не спеша.
Лишь во сне вступает в дело
одичалая душа.
И конец для нас загадка,
и начало спит во мгле.
Нам и сумрачно, и сладко
быть на сей еще земле.
КЛЕВЕР
Поутру и здесь в тумане клевер,
на заре весенней розов он.
Но весна от нас пойдет на север,
где стоял всю зиму санный звон,
где стояли печи, ягод вазы,
перед каруселью круглый рот,
в полке мальчик-с-пальчик, водолазы,
в озере — стволы наоборот.
Озеро вернется — о, поверьте!
Просверлите стебель камыша:
запоет высоко пред смертью
полый стебель, голая душа.
ПЕРО