Вероника Тушнова - За это можно все отдать
Мы праздник встречали в дороге
Мы праздник встречали в дороге,
декабрьской студеною ночью,
в седых оренбургских степях…
Мы мчались вдоль скатов пологих,
и пара кудлатые клочья
цеплялись за снег второпях.
Мы праздник встречали в дороге.
Мы песни хорошие пели,
мы пили вино из стаканов
и рюмок плохого стекла…
Мы были одними из многих,
которых вот так же качало,
которых такая же сила
по дальним дорогам влекла.
Почти незнакомые люди,
пришли мы друг к другу на помощь,
и каждый старался соседа
утешить, что, мол, не беда,
что все еще в будущем будет
и что новогодняя полночь
с веселой и дружной беседой
в пути хороша иногда!
Мы мчались сквозь полночь и вьюгу,
мы мчались в шипенье и гуде
колючей уральской зимы…
Мы счастья желали друг другу —
почти незнакомые люди,
почти незнакомые люди,
друг в друга поверили мы.
Свистки улетали далече…
Мы пели, смеялись, молчали,
мечтали при свете неярком,
в вагоне, продутом насквозь…
И был этот праздничный вечер
моим новогодним подарком,
а счастье, что мне пожелали,
тотчас по приезде сбылось!
Ожидание
Непреодолимый холод…
Кажется, дохнешь – и пар!
Ты глазами только молод,
сердцем ты, наверно, стар.
Ты давно живешь в покое…
Что ж, и это благодать!
Ты не помнишь, что такое,
что такое значит
ждать!
Как сидеть, сцепивши руки,
боль стараясь побороть…
Ты забыл уже, как звуки
могут жечься и колоть…
Звон дверных стеклянных створок,
чей-то близящийся шаг,
каждый шелест, каждый шорох,
громом рушится в ушах!
Ждешь – и ни конца, ни края
дню пустому не видать…
Пусть не я,
пускай другая
так тебя заставит ждать!
«Биенье сердца моего…»
Биенье сердца моего,
тепло доверчивого тела…
Как мало взял ты из того,
что я отдать тебе хотела.
А есть тоска, как мед сладка,
и вянущих черемух горечь,
и ликованье птичьих сборищ
и тающие облака…
Есть шорох трав неутомимый
и говор гальки у реки,
картавый,
не переводимый
ни на какие языки.
Есть медный медленный закат
и светлый ливень листопада…
Как ты, наверное, богат,
что ничего тебе не надо!
Осень в Латвии
На море вода похолодела,
кажется тяжелой и литой…
И на узенькую Юрас-иела
льется с вязов ливень золотой.
Посмотри, как рассветает поздно,
как становится с недавних пор
все грознее по ночам беззвездным
ветра нарастающий напор…
А наутро замолкают сосны,
белки верещат над головой,
море светит синью купоросной,
воздух дышит пылью штормовой.
Рыбаки просушивают сети,
дюны ослепительно белы,
смуглые, обветренные дети
чайками взлетают на валы.
пахнет морем, яблоками, хвоей,
над селеньями пернатый дым…
Все труды оплачены с лихвою —
свежим хлебом, медом молодым.
Хорошо здесь осенью, и все же
не могу я больше ждать ни дня:
там, в Москве, тоску мою тревожа,
осень наступает без меня…
Мост крылатый, парк полиловелый,
кручи башен над Москвой-рекой.
Прохожу я тихой Юрас-иела,
в переводе – улицей Морской.
Осень
Как желтые звезды, срываются листья
и гаснут на черной земле…
А небо все ниже,
а вечер все мглистей,
заря – будто уголь в золе.
Вот первый огонь засветился во мраке,
грачи на березах кричат…
Далеко за речкою лают собаки
и слышатся песни девчат.
Гуляет, поет молодое веселье,
вздыхает влюбленный баян…
А из лесу сыростью тянет и прелью,
ползет по лощине туман…
И кажется мне, что над Соротью где-то,
в холодном белесом дыму,
такая же ночь приходила к поэту
и спать не давала ему.
У источника
Тягучий жар на землю льется,
томят извилины пути…
К артезианскому колодцу
бежит ребенок лет шести.
На цыпочки на камне белом
приподымаясь на краю,
губами ловит неумело
тугую, круглую струю.
Она дугой взлетает звонко,
спеша в орешник молодой,
и пересохший рот ребенка
едва целуется с водой.
И у меня судьба такая,
и я к источнику бегу.
Мне счастье бьет в лицо, сверкая,
а я напиться не могу!
«Не отрекаются любя…»
Не отрекаются любя.
Ведь жизнь кончается не завтра.
Я перестану ждать тебя,
а ты придешь совсем внезапно.
А ты придешь, когда темно,
когда в стекло ударит вьюга,
когда припомнишь, как давно
не согревали мы друг друга.
И так захочешь теплоты,
не полюбившейся когда-то,
что переждать не сможешь ты
трех человек у автомата.
И будет, как назло, ползти
трамвай, метро, не знаю что там…
И вьюга заметет пути
на дальних подступах к воротам…
А в доме будет грусть и тишь,
хрип счетчика и шорох книжки,
когда ты в двери постучишь,
взбежав наверх без передышки.
За это можно все отдать,
и до того я в это верю,
что трудно мне тебя не ждать,
весь день не отходя от двери.
За работой. 1948 год.
«Мы шли пустынной улицей вдвоем…»
Мы шли пустынной улицей вдвоем
в рассветный час, распутицу кляня.
И, как всегда, под самым фонарем
ты вдруг решил поцеловать меня.
А нам с тобой навстречу в этот миг
веселые студенты, как на грех…
Мы очень, видно, рассмешили их —
так дружно грянул нам вдогонку смех.
Их разговор примерно был таков:
– Видали вы подобных чудаков?
– И впрямь чудак, ведь он не молод… – Да,
но и она совсем не молода!
Ты сердишься за дерзкие слова?
Но что же делать – молодежь права.
Попробуй на меня когда-нибудь
пристрастным взглядом юности взглянуть.
Давай простим их неуместный смех:
ну где ж им знать, что мы счастливей всех?
Ведь им прожить придется столько лет,
пока поймут, что старости-то нет!
Зеркало
Все приняло в оправе круглой
нелицемерное стекло:
ресницы, слепленные вьюгой,
волос намокшее крыло,
прозрачное свеченье кожи,
лица изменчивый овал,
глаза счастливые… все то же,
что только что
ты целовал.
И с жадностью неутолимой,
признательности не тая,
любуюсь я твоей любимой…
И странно мне,
что это… я.
Ночь
Как душно и тесно в вагонном плену!
Но я духоты, тесноты не кляну…
Срываются версты,
качаются звезды,
играет, гуляет гармошка в Клину.
Кивает огнями далекий уют,
кузнечики в поле спросонья куют,
ночная прохлада,
чужая отрада.
Нам здесь оставаться пятнадцать минут.
Нам колокол дважды прикажет:
«Пора!»
И лязгнут сомкнувшиеся буфера,
очнется граненый стакан в подстаканнике,
со звоном отчаянным затрепыхав,
кусты врассыпную шарахнутся в панике,
с обрывками пара на тонких руках…
И свист рассечет их ударом ножа,
а ветер закружит и бросит в пространство,
и примутся стекла – пример постоянства —
в расшатанных рамах плясать, дребезжа.
Мой спутник молчит,
с головою укрыт,
наверное, спит,
а может, не спит,
а может, как я, с духотой не в ладах,
томится, с бессонницей не совладав.
Какое мне дело!
Мне знать ни к чему…
Своей я тревоги никак не уйму.
Что там за окошком:
платформы ли, дамбы ли,
мосты ли кидаются в дымную мглу?
В холодном, продутом, грохочущем тамбуре
я лбом прислонюсь к ледяному стеклу.
Летят закругленья,
вагоны креня,
ночные селенья,
нигде ни огня,
ночные просторы,
нигде ни огня…
Как встретит твой город
назавтра меня?
Печаль или радость?
Любовь или ложь?
А вдруг не захочешь?
А вдруг не придешь?
А вдруг это просто придумано мной?
…В болотцах рассвет голубой пеленой…
Пусть мысли, как версты, уносятся прочь,
ведь что б ни случилось, теперь не помочь.
О, только бы, только бы, только бы длилась
вот эта на счастье похожая ночь!
«Пусть мне оправдываться нечем…»
Пусть мне оправдываться нечем,
пусть спорны доводы мои, —
предпочитаю красноречью
косноязычие любви.
Когда волненью воплотиться
в звучанье речи не дано,
когда сто слов в душе родится
и не годится
ни одно!
Когда молчание не робость,
но ощущение того,
какая отделяет пропасть
слова от сердца твоего.
О сердце, склонное к порывам,
пусть будет мужеством твоим
в поступках быть красноречивым,
а в обожании – немым.
И что бы мне ни возразили,
я снова это повторю.
…Прости меня,
моя Россия,
что о любви
не говорю.
Непогода