Ольга Берггольц - Говорит Ленинград
Наш поэт Николай Тихонов, приехавший в Москву в феврале, работал непрерывно: он писал и печатал статьи о Ленинграде, стихи, рассказы, очерки; страстно выступал на митингах – молдаванском, всеславянском, и с остановившимся дыханием слушали слова ленинградца представители борющихся с гитлеровскими захватчиками народов.
А 29 марта в Москве впервые исполнялась Седьмая симфония Дмитрия Шостаковича.
Седьмую симфонию Шостакович писал в Ленинграде и в один из сентябрьских дней рассказывал нам об этом по радио. Ведь мы помним, какие вечера, какие дни были у нас в сентябре сорок первого года!
А Шостакович тогда говорил:
– Час тому назад я закончил партитуру второй части моего нового большого симфонического сочинения. Итак, мною уже написаны две части. Работаю я над ними с июля месяца тысяча девятьсот сорок первого года. Несмотря на военное время, несмотря на опасность, угрожающую Ленинграду, я в довольно быстрый срок написал две части симфонии. Я работаю сейчас быстро и легко. Мысль моя ясна, и творческая энергия неудержимо заставляет меня двигать мое сочинение к окончанию…
И вот 29 марта 1942 года объединенный оркестр Большого театра и Всесоюзного радиокомитета исполнил Седьмую симфонию, которую композитор посвятил Ленинграду, назвал Ленинградской.
В Колонный зал Дома Союзов пришли известные всей стране летчики, писатели, стахановцы. Тут было много фронтовиков – с Западного фронта, с Южного, с Северного, – они приехали в Москву по делам, на несколько дней, с тем чтобы завтра вновь отправиться на поля сражения, и все же вырвали время прийти послушать Седьмую – Ленинградскую – симфонию. Они надели все свои ордена, пожалованные им Республикой, и все были в лучших своих платьях, праздничные, красивые, нарядные. А в Колонном зале было очень тепло, все были без пальто, горело электричество, и даже пахло духами.
Первые звуки Седьмой симфонии чисты и отрадны. Их слушаешь жадно и удивленно – так вот как мы когда-то жили, до войны, как мы счастливы-то были, как свободны, сколько простора и тишины было вокруг. Эту мудрую, сладостную музыку мира хочется слушать без конца. Но внезапно и очень тихо раздается сухое потрескивание, сухая дробь барабана – шепот барабана. Это еще шепот, но он все неотступнее, все назойливее. Короткой музыкальной фразой – печальной, монотонной и вместе с тем какой-то вызывающе веселой – начинают перекликаться инструменты оркестра. Сухая дробь барабана громче. Война. Барабаны уже гремят. Короткая, монотонная и тревожная музыкальная фраза овладевает всем оркестром и становится страшной. Музыка бушует так, что трудно дышать. От нее никуда не деться… Это враг наступает на Ленинград. Он грозит гибелью, трубы рычат и свищут. Гибель? Ну что же – не боимся, не отступим, не отдадим себя в плен врагу. Музыка бушует неистово… Товарищи, это о нас, это о сентябрьских днях Ленинграда, полных гнева и вызова. Яростно гремит оркестр – все в той же монотонной фразе звенят фанфары и неудержимо несут душу навстречу смертельному бою… И когда уже нечем дышать от грома и рева оркестра, вдруг все обрывается, и в величественный реквием переходит тема войны. Одинокий фагот, покрывая бушующий оркестр, поднимает ввысь свой низкий, трагический голос. И потом поет один, один в наступившей тишине…
«Я не знаю, как охарактеризовать эту музыку, – говорит сам композитор, – может быть, в ней слезы матери или даже чувство, когда скорбь так велика, что слез уже не остается».
Товарищи, это про нас, это наша великая бесслезная скорбь о наших родных и близких – защитниках Ленинграда, погибших в битвах на подступах к городу, упавших на его улицах, умерших в его полуслепых домах…
Мы давно не плачем, потому что горе наше больше слез. Но, убив облегчающие душу слезы, горе не убило в нас жизни. И Седьмая симфония рассказывает об этом. Ее вторая и третья части, тоже написанные в Ленинграде, – это прозрачная, радостная музыка, полная упоения жизнью и преклонения перед природой. И это тоже о нас, о людях, научившихся по-новому любить и ценить жизнь! И понятно, почему третья часть сливается с четвертой: в четвертой части тема войны, взволнованно и вызывающе повторенная, отважно переходит в тему грядущей победы, и музыка свободно бушует опять, и немыслимой силы достигает ее торжественное, грозное, почти жестокое ликование, физически сотрясающее своды здания.
Мы победим немцев.
Товарищи, мы обязательно победим их!
Мы готовы на все испытания, которые еще ожидают нас, готовы во имя торжества жизни. Об этом торжестве свидетельствует «Ленинградская симфония», произведение мирового звучания, созданное в нашем осажденном, голодающем, лишенном света и тепла городе, – в городе, сражающемся за счастье и свободу всего человечества.
И народ, пришедший слушать «Ленинградскую симфонию», встал и стоя рукоплескал композитору, сыну и защитнику Ленинграда. А я глядела на него, маленького, хрупкого, в больших очках, и думала:
«Этот человек сильнее Гитлера…»
…Недавно, с группой других ленинградцев, бывших за кольцом, я вернулась обратно. Было ясное апрельское утро, когда мы приземлились в Ленинграде.
– Ну вот и дома, – говорил один майор и все время топал ногой по плотной земле аэродрома. – Ну вот и дома. Здорово-то как, а? Ух, рад, что вернулся! (Он засмеялся.) Уж конечно, с сегодняшнего вечера опять поясок придется потуже затянуть… Ну ничего, ничего… зато – дома. Живем!
Скоро мы выехали с аэродрома и, когда попали в город, часть пути прошли пешком – нарочно, чтоб лучше разглядеть все после разлуки. И мы шли и с торжеством переглядывались, без слов понимая друг друга. Чисто-то как! Очень чисто на улицах и пахнет, как всегда в весеннем Ленинграде, – свежей, ледяной водой. Хорошо! Хорошо, что опять асфальт и рельсы. И даже девятка идет по Литейному, как раньше.
А по радио передают музыку и песни – и много, мы идем уже целых пятнадцать минут, а музыка все еще играет.
Мы с болью отмечали новые развалины, появившиеся в городе за этот месяц, печальные, острые лица подростков, сидевших у стен на солнечной стороне улиц, – зимой их почти не видно было, а вот теперь вышли на солнышко, – как вымотала их за зиму проклятая блокада! И все-таки – город ожил! На тех же самых темных зимних лицах теперь брезжит свет улыбки, и все друзья – «в форме», за работой, деятельные, упрямые…
Как хорошо вернуться к ним, к труду и борьбе за Ленинград, за его победу!
Враги думали, что после всех мук, которым они подвергли и еще подвергают наш город, мы будем страшиться Ленинграда; но нам ли бояться тебя, родной город, закаливший нас, подаривший нам новые силы, новую дерзость, новую мудрость…
Нам от тебя теперь не оторваться.
Одною небывалою борьбой,
одной неповторимою судьбой
мы все отмечены. Мы – ленинградцы.
Нам от тебя теперь не оторваться.
Куда бы нас ни повела война –
душа твоею жизнью полна,
и мы везде и всюду – ленинградцы.
Нас по морщинам узнают надменным
у бледных губ, у сдвинутых бровей.
По острым, несогнувшимся коленам,
по пальцам, почерневшим от углей.
Нас по улыбке узнают! Не частой,
но дружелюбной, ясной и простой.
По вере в жизнь. По страшной жажде счастья,
по доблестной привычке трудовой.
Мы не кичимся буднями своими.
Наш путь угрюм и ноша нелегка,
но знаем, что завоевали имя,
которое останется в веках.
Да будет наше сумрачное братство
отрадой мира лучшею навек,
чтоб даже в будущем по ленинградцам
равнялся самый смелый человек.
Да будет сердце счастьем озаряться
у каждого, кому проговорят:
– Ты любишь так, как любят ленинградцы.
Да будет мерой чести Ленинград.
Да будет он, любви бездонной мерой
и силы человеческой живой,
чтоб в миг сомнения, как символ веры,
твердили имя горькое его.
Нам от него теперь не оторваться.
Куда бы нас ни повела война –
его величием душа полна,
и мы везде и всюду – ленинградцы.
2 мая 1942
Ленинград – фронт
Я расскажу вам, товарищи, о нашем, Ленинградском фронте. С неделю назад я была на одном из ближних подступов к Ленинграду, в полку, которому Военный совет вручал в тот день гвардейское знамя.
Мы ехали по весеннему утреннему Ленинграду. Он весь был озарен теплым солнцем, он был, к счастью, очень тихий, совсем безлюдный и неизменно красивый.
У моста, рядом с большим недымившим заводом, наши документы попросил первый пикет. Пока красноармейцы проверяли документы моих товарищей, я разглядывала высокий заводский забор: он был кое-где пробит осколками снарядов и весь сплошь покрыт плакатами, воззваниями и листовками. Мне подумалось, что, может быть, уже сейчас этот забор надо бережно, так, весь целиком, и перенести в музей, а люди, будущего с благоговением будут останавливаться перед ним, как перед вечно живым куском истории.