Филипп Жакоте - Прогулка под деревьями
И что дальше? Во время войны эти стены рухнули, как и многие другие; и если мы сейчас попытаемся создать нечто подобное, то можно не сомневаться, что они тоже обрушатся в свою очередь, и очень скоро. Одна из немногих заслуг нашей эпохи (здесь отдадим ей должное) состояла в том, что она сделала все возможное, не отступая ни перед чем, вплоть до самых чудовищно-научных аргументов, чтобы показать даже самым толстокожим из нас: реальность отнюдь не так разумна, упорядочена и удобна, как мы полагали; впрочем, эта эпоха продолжает поставлять новые доказательства в том же духе, и при этом содрогаются не только так называемые «чуткие души», но и сами основания земли.
Однако я не хочу составлять хронику кошмаров, которые каждый день тяжким грузом ложатся на наши плечи; страдания людей сейчас слишком легко сделать разменной монетой для каких угодно аргументаций. Но тем не менее именно благодаря этим кошмарам я рано ощутил грозное присутствие, некую черную тень, тяжесть, давящую на стены укрытия, о которых все думали: они никогда не рухнут. Мне казалось, что за фасадом того, что мы называем жизнью — есть все же нюанс, — находится нечто иное, представлявшееся мне темным и угрожающим; вместе с тем я живо ощущал, что поступки, намерения, речи, к которым свелась почти вся жизнь современного человека, больше не имели смысла, именно потому, что люди, пасуя перед ужасом реального, прервали свою связь с ним и жили теперь только абстракциями. Известно, что это ощущение витало в воздухе, им вдохновлены бесчисленные книги, и оно и сейчас актуально для многих. Но тот, кто хотя бы раз пережил более глубокий внутренний опыт, кто почуял под обломками войны настойчивое, хоть и очень отдаленное, присутствие иной реальности, и пусть даже эта реальность явилась ему как таинство смерти, тот попадал в плен и больше не мог оставаться глухим к этому особому зову. Но неужели этот голос, единственный, оставшийся чистым в какофонии визгливой лжи и глупости, просто уведет за собой во мрак, подобно пророческой птице, вестнице смерти, где мы, внимая ему, превратимся в груду костей? Так смотрят на руины без конца и краю: если даже камень, казавшийся таким твердым, превращается в пыль — что остается? Коль скоро рушатся даже колоссы гор, что может претендовать на бессмертие? Если позволите, я попробую сказать: может быть, это нечто иное, чем горы и камни, нечто противоположное твердому и прочному? Быть может, это живой взгляд, отблеск солнца в лужице, случайный обрывок фразы, долетевший из чужого сада?..
Вот именно сейчас мне очень бы хотелось, чтоб на моем месте был кто-то другой, — ведь придется на глазах у всех говорить об очень зыбких материях. Я уже говорил: когда речь шла о крушении былых убежищ, о близком и даже манящем присутствии смерти, эпоха была всецело на мой стороне — со своими картинами всеобщего разрушения. Но когда встает этот почти отчаянный вопрос: «Что же нам остается?» — хочется, чтобы ответ был таким же ошеломительным, как и упомянутые катастрофы: тогда родилось бы подобие равновесия, возникла бы надежда — столь же неколебимая, как и предшествующее ей отчаяние… Я не знаю такого ответа, увы; торжествующая песнь не прозвучит под этими сводами. Я могу ошибаться, но думаю, что новые триумфаторы сейчас рискуют сфальшивить, дуя в золотые победные трубы; наверное, музыкальные инструменты попроще выглядели бы уместней на фоне стольких смертей. Поэтому моя речь — это не яркий, громкий и неотразимый ответ, и вообще никакой не ответ: скорее, новый вопрос, у которого только одно достоинство — желание сделать предыдущий менее мрачным, безысходным, сдвинуться с мертвой точки. Вы убедились теперь, а дальше станет еще очевидней, что я был прав и мне не стоило браться за эту речь.
После всех этих обходных маневров, отступлений, самобичеваний и извинений несомненным остается одно: когда обретаешь связь с реальностью, которая, через ощущение полноты, свидетельствует о своей подлинности, в эти особые, глубоко переживаемые мгновения, нас вопреки всему посещает не только влечение к смерти. Тут надо сделать оговорку — я слишком хорошо знаю, как торопливы и предвзяты бывают наши суждения в отношении вещей не совсем очевидных: те особые моменты, когда то, что я называю «истинной реальностью», посылает знаки, разумеется, могут быть вызваны самыми разными причинами; любовь, например, всегда их преумножает (но что, если я не буду распространяться на этот счет?); им способствует и какое-то активное действие, труд. В силу своей натуры и обстоятельств, зачастую случайных, я ищу поэтический смысл в траве и среди деревьев, но мне хочется думать, что все сказанное выше не позволит причислить меня к сторонникам «возврата к Природе» и бегства от реальности «под сень струй», — это, кстати, гораздо легче удается сделать среди городского шума и суеты.
Просто я стал жить в деревне, но так, как люди могут жить где угодно, с обычными заботами и радостями и с ощущением начала (но только лишь начала!) всеобщего бедствия. Но время от времени меня посещало сильное чувство; то самое, способное открыть глубочайшие глубины — как ничто другое; я был полон изумления; я видел свет на деревьях в мартовском лесу; видел, как блестит речка среди листвы (чудо, которое я всегда замечал с наслаждением); видел огни костров на фоне темно-зеленых красок зимы. Было бы о чем говорить: отсветы, промельки птиц, взгляды, тающие в воздухе фразы. Поистине, я не хуже других понимаю, насколько все это невесомо, неуловимо, неприложимо к нуждам жизни… Ну и пусть! Я все равно замирал как вкопанный — как при виде смерти, утекающей из тела крови, или как охваченный ночными желаниями; я останавливался — признаюсь ли? — как если бы заметил, что в траве поблескивают ключи от тайны жизни…
Я не мог не увидеть в этих знаках тайну сродни той, что определяет нашу жизнь и смерть, столь же важную, — но родство пока оставалось непроясненным. Я предугадывал здесь словно некие духовные двери, возможные проходы, проницаемость преград. Ах, как трудно выражаться яснее! При том, что это все давно известно, тысячу раз повторено, это ощущение древнее, как само человечество, и даже несчастный солдат Войцек из пьесы Бюхнера, этот истинный герой нашего времени, над которым издеваются самодовольные и гротескные недочеловеки, в чьих руках так часто находится власть над людьми, даже этот бедный Войцек, простая душа, догадывается, что сумевший прочесть таинственные знаки внешнего мира причастен к более чистым и мощным силам, чем те, кто унижает его, толкает на преступление и самоубийство. Можно пойти еще дальше и не побояться сказать, что это прозрение о более глубокой, полной жизни хоть раз выпадало на долю любого из нас, просто потом нас отвлекали другие заботы — и кто не любит сияние чистой и неизменной страсти? Но может быть, следует раз и навсегда извлечь из этого урок и уже не забывать его? Так или иначе, кто-то должен останавливаться, вглядываясь в эти тайны.
Но возвращаюсь к тому, что мне явилось в деревне, и пойду до конца, заставив себя одолеть колебания; и вот что теперь скажу: красота видимого мира бывает порой острой и пронзительной как лезвие, попадающее в самую сердцевину тайны и, кажется, достигающее оборотной стороны вещей; один образ помог мне однажды более зримо воспроизвести это ощущение, ибо как раз тут мы попадаем в труднодоступные области, где образ может заменить собой рациональное объяснение, — то был аромат мартовской фиалки, проделавший в непрозрачной толще времени темный бархатистый туннель, по которому мой дух смог выйти наконец на озаренный простор.
Итак, бывали дни, когда мне случалось думать, что в этих мимолетных знаках заключен важный смысл.
Наверное, вы заметили, что я еще ни разу не произнес слова «поэзия». Но ведь, разумеется, я с самого начала только о ней и говорил, ибо как раз из таких ощущений, которые, за неимением более точного слова, я назвал открытием глубины, у некоторых поэтов как бы сама собой рождается потребность писать. Здесь могла и должна бы начаться совсем иная речь, но, возможно, мне было бы еще сложнее довести ее до ума, чем эту, и я остановлюсь заранее, ограничившись лишь одним доводом: глубокая и напряженная внутренняя жизнь словно бы порождает внутри повседневного языка другой, столь же напряженный и сущностный язык, собственно, язык поэзии, известный людям с сотворения мира; и поэтому бывают тайная просодия, синтаксис и словарь; и, стало быть, основная задача поэта в том, чтобы, пристально вглядываясь в глубинную жизнь, осваивать этот язык и постепенно в нем совершенствоваться — как это положено в любом ремесле.
Мы же имеем полное право спросить себя, а каково место такого поэта в нашей эпохе, когда реальность с каждым днем все больше заглушается лишенным всякого смысла (но не выгоды!) шумом. Считается, что в кризисные моменты только практическое действие имеет смысл: возможно, это и так, и человек, мечтающий о справедливости, рано или поздно должен взять в руки револьвер; возможно также, что кто-то с полным правом использует поэзию в качестве оружия и находит ей оправдание в приносимой пользе; я завидую людям, знающим ответы на эти вопросы и скорее склонен думать, что есть много путей, и не в духе поэзии было бы сводить ее к чему-то одному. Но лично мне кажется, что поэт не может ни указывать, ни решать, ни давать ответы; именно в силу своей «бесполезности» он и бывает иногда так дорог людям. Пусть же после него останется лишь несколько образов. И вот фигурой поэта, такой, как рисует ее мне мое тайное и, возможно, слишком честолюбивое стремление, хотел бы я немного выпрямить петляющую речь, приведшую меня к этой точке.