Федор Тютчев - Том 2. Стихотворения 1850-1873
(«И поросшим тростником берегам свойственна музыкальная гармония, и косматые макушки сосен, трепеща, говорят со своим ветром» — лат.). Изд. 1868, Изд. СПб., 1886 ошибочно печатали эпиграф в качестве заглавия стихотворения.
РВ следует за автографом, сохраняя все 16 поэтических строк. Относительно четвертой строфы Георгиевский писал: «Когда и кем и по каким соображениям была опущена эта строфа в печатных изданиях, об этом, к сожалению, мне не довелось расспросить самого Тютчева, да очень может быть, что он ничего и не знал об этом пропуске в тех изданиях, которые появились еще при его жизни. Быть может, тогдашняя наша цензура была против третьего стиха в этой строфе, как заимствованного из Священного Писания, а также и против четвертого стиха, так как душе христианина не подобает впадать в отчаяние, ни протестовать против велений Неба, а может быть, и сам поэт нашел некоторую неясность и неопределенность в этой строфе, некоторое неудобство привести слова из Священного Писания не в том смысле, как они были сказаны, или нашел всю эту строфу чрезмерно мрачною по своему содержанию; но несомненно, она вполне соответствовала тогдашнему его настроению, в котором он готов был отчаянно протестовать против преждевременной смерти столь любимых им существ (Е. А. Денисьевой, «последней любви» Тютчева, скончавшейся в 1864 г., и двух их маленьких детей — Лёли и Коли, умерших в начале мая 1865 г. — Ред.) и не раз задавал себе вопрос, стоило родиться на свет Божий этой бедной Лёле (старшей Лёле, Е. А. Денисьевой. — Ред.), самым рождением своим причинившей столько горя многим лицам» (Тютч. в восп. С. 200). Стихотворение родилось после похорон маленьких Лёли и Коли. Мари, сводная сестра Е. А. Денисьевой, была «большим утешением и отрадою» Тютчева в те дни, вспоминает Георгиевский. «Погода стояла чудесная, какая нередко бывает в Петербурге в первой половине мая, — писал он, — и они вместе с Федором Ивановичем в открытой коляске отправлялись то на Волково кладбище, на могилу обеих Лёль и Коли, то на Острова. В одну из таких поездок Федор Иванович на случившемся у него в кармане листке почтовой бумаги, сидя в коляске, написал карандашом для Мари свое прекрасное стихотворение с эпиграфом: «Est in arundineis modulatio musika ripis…» (Тютч. в восп. С. 199). Четвертая строфа не появилась в Изд. 1868, скорее всего, с ведома Тютчева; отсутствует она и в списках, сделанных дочерью поэта. Могла сыграть роль и неточность рифмы: «звезд» — «протест» (хотя, конечно, «звезд» читалось с е — не ё).
По поводу первого появления стихотворения в печати И. С. Аксаков написал Е. Ф. Тютчевой: «В «Русском вестнике», в последней книжке, напечатаны стихи Федора Ивановича. Прекрасные стихи, полные мысли, не нравится мне в них одно слово, иностранное: протест» (Последняя любовь. С. 60). «По-видимому, — отмечает К. В. Пигарев, — мнение Аксакова было принято Тютчевым во внимание: в списке М. Ф. Бирилевой последняя строфа, заканчивающаяся словами «протест», отсутствует. Нет оснований думать, чтобы дочь поэта самовольно решилась сократить эту строфу. Вместе с тем очевидно и то, что список предшествует Изд. 1868 г., а не наоборот» (Лирика I. С. 423–424). Впрочем, в Изд. 1984 (текстологическую подготовку текста осуществил Пигарев) стихотворение напечатано с 4-й строфой (см. с. 202).
Несогласие с мнением И. С. Аксакова высказал Б. М. Козырев: «Можно пожалеть, что в издании «Литературных памятников» последняя строфа была в угоду аксаковскому мнению устранена из текста. Пронзительность стилистического диссонанса этой строфы: «И от земли до крайних звезд / Все безответен и поныне / Глас вопиющего в пустыне, / Души отчаянный протест» — глубоко соответствует трагическому содержанию стихотворения. А с исчезновением ее исчезла и вся трагичность, весь смысл этой вещи, представлявшей собой вопль о «заброшенности» человека в музыкально стройной, но чуждой ему Вселенной»(ЛН-1. С. 87).
«Здесь читатель находит, с помощью комментария, чисто тютчевскую амальгаму цитат из Авзония, книги пророка Исайи из Библии и «Мыслей» Паскаля. Кроме того, Грэгг обнаружил в 3-й строфе парафразу из Шиллера («Die Räuber», IV, 5).
Ко всем этим источникам я добавил бы, пожалуй, еще два: пифагорейско-платоническое учение о мировой гармонии («Невозмутимый строй во всем, / Созвучье полное в природе…») и, наконец, в парадоксальнейшем контрасте с этой философией, выражение «отчаянный протест», словно бы сошедшее со страниц радикальной журналистики 60-х годов. А все вместе есть настоящее тютчевское творение. Наряду со многими иными элементами оно (как и ряд других его «чисто философских», т. е. построенных больше на размышлении, чем на поэтической интуиции вещей) содержит выпады против рационалистического, картезианско-спинозистского представления о природе как о бездушном механизме» (там же).
Л. Н. Толстой отметил стихотворение буквами «Т. Г.!» (Тютчев. Глубина!).
Интерпретируя стихотворение, В. Я. Брюсов писал: «Но человек не только — ничтожество, малая капля в океане природы, — он еще в ней начало дисгармонирующее. Человек стремится укрепить свою обособленность, свою отдельность от общей мировой жизни, и этим вносит в нее разлад» (Брюсов В. Я. Ф. И. Тютчев. Смысл его творчества // Брюсов В. Я. Собр. соч.: В 7 т. М., 1975. Т. 6. С. 197).
В. Ф. Саводник замечал: «Природа живет своей особенной, цельной и самодовлеющей жизнью, полной красоты и величия и гармонии, но чуждой всему человеческому и равнодушной к нему. Именно этой цельности и полноты бытия нет у человека, которому не дано слиться воедино с природой, приобщиться к загадочной и прекрасной мировой жизни. Поэт с грустным недоумением останавливается перед вопросом об этом разладе между человеком и природой, задумывается над его причинами» (Саводник. С. 187).
«Первоначальный грех в исконном эгоизме человека, — утверждал Д. С. Дарский. — Это он мешает войти в созвучный строй природы. Человек выделил себя из природы. Преувеличенно привязанный к своей обособленности, он оторвался от единодушной цельности мирозданья и упорствует в немощном самоутверждении. В человеке нет ни отклика, ни причастия к вселенской жизни, и несогласимым диссонансом звучит он в общем хоре» (Дарский. С. 124).
По мысли Д. С. Мережковского, Тютчев сначала думал, что «в мире человеческом — ложь и зло, но в мире стихийном — истина и благо…» (Мережковский. С. 82). Поставленный в стихотворении вопрос, считал исследователь, «остался без ответа, но зато углубился до бесконечности, когда вопрошающий увидел, что разлад — не только между человеком и природой, но и в самой природе, что зло — в самом корне бытия, в самой сущности мира как воли» (там же).
Мусикийский (устар.) — музыкальный.
Мыслящий тростник — образ, восходящий к известному афоризму Б. Паскаля: «Человек не более, как самая слабая тростинка в природе, но это — тростинка мыслящая» («Pensées» — «Мысли»). (Ю. Р., А. Ш., А. М.).
ДРУГУ МОЕМУ Я. П. ПОЛОНСКОМУАвтограф неизвестен. К. В. Пигарев указывает, что автограф хранился в частном собрании (Москва) (Лирика I. С. 424).
Первая публикация — Сочинения Я. П. Полонского. Изд. М. О. Вольфа, 1869. Т. 1–2. Примечания. С. II. Вошло в Изд. СПб., 1886. С. 278, с заглавием «Я. П. Полонскому (В ответ на послание)» и датой «30 мая 1865 г.»; Изд. 1900. С. 280.
Печатается по Лирике I. С. 200.
Датируется 30 мая 1865 г. на основании пометы в автографе, которую сообщил К. В. Пигарев.
Поэт Яков Петрович Полонский (1819–1898) служил, как и Тютчев, в Комитете цензуры иностранной. Стихотворение написано в ответ на его стих. «Ф. И. Тютчеву» («Ночной костер зимой у перелеска» — Совр. 1865. № 4). Полонскому принадлежит также стих. «Памяти Ф. И. Тютчева» (1876).
Поэтическая переписка двух лириков является продолжением прозаической. Камерный характер этих писем определяется интимными переживаниями Тютчева, потрясенного смертью Е. А. Денисьевой. В письме из Ниццы от 8/20 декабря 1864 г. он писал Я. П. Полонскому: «…Зачем я пишу к вам теперь, не знаю, потому что на душе все то же, а что это — то же — для этого нет слов. Человеку дан был крик для страдания, но есть страдания, которых и крик вполне не выражает…
<…> Одна только потребность еще чувствуется. Поскорее торопиться к вам, туда, где что-нибудь от нее осталось, дети ее, друзья, весь ее бедный домашний быт, где было столько любви и столько горя, но все это так живо, так полно ею, — так что за этот бы день, прожитый с нею тогдашнею моею жизнью, я охотно бы купил, но ценою — ценою чего?.. Этой пытки, ежеминутной пытки — этого удела — чем стала теперь для меня жизнь… <…> Здесь даже некуда и приютить своего горя» (Изд. 1984. Т. 2. С. 272–273).