Борис Корнилов - Стихотворения
<1931>
ОКТЯБРЬСКАЯ
Поднимайся в поднебесье, слава, —
не забудем, яростью горя,
как Московско-Нарвская застава
шла в распоряженье Октября.
Тучи злые песнями рассеяв,
позабыв про горе и беду,
заводило Вася Алексеев
заряжал винтовку на ходу.
С песнею о красоте Казбека,
о царице в песне говоря,
шли ровесники большого века
добивать царицу и царя.
Потому с улыбкою невольной,
молодой с верхушки до подошв,
принимал, учитывая, Смольный
питерскую эту молодежь.
Не клади ей в зубы голый палец
никогда, особенно в бою,
и отцы седые улыбались,
вспоминая молодость свою.
Ты ползи вперед, от пуль не падай,
нашей революции краса.
Площадь перед Зимнею громадой
вспоминает наши голоса.
А министры только тары-бары,
кое-кто посмылся со двора.
Наши нападенья и удары
и сегодня помнят юнкера.
На фронтах от севера до юга
в непрерывном и большом бою
защищали парень и подруга
вместе революцию свою.
Друг, с коня который пулей ссажен,
он теперь спокоен до конца:
запахали трактора на сажень
кости петроградского бойца.
Где его могила? На Кавказе?
Или на Кубани? Иль в Крыму?
На Сибири? Но ни в коем разе
это неизвестно никому.
Мы его не ищем по Кубаням,
мертвеца не беспокоим зря,
мы его запомним и вспомянем
новой годовщиной Октября.
Мы вспомянем, приподнимем шапки,
на мгновенье полыхнет огнем,
занесем сияющие шашки
и вперед, как некогда, шагнем.
Вот и вся заплаканная тризна,
коротка и хороша она, —
где встает страна социализма,
лучшая по качеству страна.
<1932>
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЖИЗНИ
Я нюхал казарму, я знаю устав,
я жизнь проживу по уставу:
учусь ли, стою ль на посту у застав —
везде подчинен комсоставу.
Горит надо мною штыка острие,
военная дует погода, —
тогда непосредственное мое
начальство — товарищ комвзвода.
И я, поднимаясь над уймой забот,
я — взятый в работу крутую —
к тебе заявляюсь, товарищ комвзвод,
тебе обо всем рапортую.
И, помня наказ обстоятельный твой,
я верен, как пули комочек,
я снова в работе, боец рядовой,
товарищ, поэт, пулеметчик.
Я знаю себя и походку свою,
я молод, настойчив, не робок,
и если погибну, погибну в бою
с тобою, комвзвода, бок о бок.
Восходит сияние летнего дня,
хорошую красит погоду,
и только не видно тебя и меня,
товарищей наших по взводу.
Мы в мягкую землю ушли головой,
нас тьма окружает глухая,
мы тонкой во тьме прорастаем травой,
качаясь и благоухая.
Зеленое, скучное небытие,
хотя бы кровинкою брызни,
достоинство наше — твое и мое —
в другом продолжении жизни.
Всё так же качаются струи огня,
военная дует погода,
и вывел на битву другого меня
другой осторожный комвзвода.
За ними встревожена наша страна,
где наши поля и заводы:
затронута черным и смрадным она
дыханьем военной погоды.
Что кровно и мне и тебе дорога,
сиреной приглушенно воя,
громадною силой идет на врага
по правилам тактики боя.
Врага окружая огнем и кольцом,
медлительны танки, как слизни,
идут коммунисты, немея лицом, —
мое продолжение жизни.
Я вижу такое уже наяву,
хотя моя участь иная, —
выходят бойцы, приминая траву,
меня сапогом приминая.
Но я поднимаюсь и снова расту,
темнею от моря до моря.
Я вижу земную мою красоту
без битвы, без крови, без горя.
Я вижу вдали горизонты земли —
комбайны, качаясь по краю,
ко мне, задыхаясь, идут…
Подошли.
Тогда я совсем умираю.
<1932>
«Тосковать о прожитом излишне…»
Тосковать о прожитом излишне,
но печально вспоминаю сад, —
там теперь, наверное, на вишне
небольшие ягоды висят.
Медленно жирея и сгорая,
рыхлые качаются плоды,
молодые,
полные до края
сладковатой и сырой воды.
Их по мере надобности снимут
на варенье
и на пастилу.
Дальше — больше,
как диктует климат,
осень пронесется по селу.
Мертвенна,
облезла
и тягуча —
что такое осень для меня?
Это преимущественно — туча
без любви,
без грома,
без огня.
Вот она, —
подвешена на звездах,
гнет необходимое свое,
и набитый изморозью воздух
отравляет наше бытие.
Жители!
Спасайте ваши души,
заползайте в комнатный уют, —
скоро монотонно
прямо в уши
голубые стекла запоют.
Но, кичась непревзойденной силой,
я шагаю в тягостную тьму
попрощаться с яблоней, как с милой
молодому сердцу моему.
Встану рядом,
от тебя ошую,
ты, пустыми сучьями стуча,
чувствуя печаль мою большую,
моего касаешься плеча.
Дождевых очищенных миндалин
падает несметное число…
Я пока еще сентиментален,
оптимистам липовым назло.
<1932>
НОВЫЙ, 1933 ГОД
Полночь молодая, посоветуй, —
ты мудра, всезнающа, тиха, —
как мне расквитаться с темой этой,
с темой новогоднего стиха?
По примеру старых новогодних,
в коих я никак не виноват,
можно всыпать никуда не годных
возгласов: Да здравствует! Виват!
У стены бряцает пианино.
Полночь надвигается. Пора.
С Новым годом!
Колбаса и вина.
И опять: Да здравствует! Ура!
Я не верю новогодним одам,
что текут расплывчатой рекой,
бормоча впустую: С Новым годом…
Новый год. Но все-таки — какой?
Вот об этом не могу не петь я, —
он идет, минуты сочтены, —
первый год второго пятилетья
роста необъятного страны.
Это вам не весточка господня,
не младенец розовый у врат,
и, встречая Новый год сегодня,
мы оглядываемся назад.
Рельсы звякающие Турксиба…
Гидростанция реки Днепра…
Что же? Можно старому: Спасибо!
Новому: Да здравствует! Ура!
Не считай мозолей, ран и ссадин
на ладони черной и сырой —
тридцать третий будет год громаден,
как тридцатый, первый и второй.
И приснится Гербертам Уэллсам
новогодний неприятный сон,
что страна моя по новым рельсам
надвигается со всех сторон.
В лоб туманам, битвам, непогодам
снова в наступление пошли —
С новым пятилетьем!
С Новым годом
старой, исковерканной земли!
Полночь.
Я встаю, большой и шалый,
и всему собранию родной…
Старые товарищи, пожалуй,
выпьем по единой, по одной…
<1932>
ГРОЗА
Пушистою пылью набитые бронхи —
она, голубая, струится у пят,
песчинки легли на зубные коронки,
зубами размолотые скрипят.
От этого скрипа подернется челюсть,
в носу защекочет, заноет душа…
И только кровинок мельчайшая челядь
по жилам бежит вперегонки, спеша.
Жарою особенно душит в июне
и пачкает потом полотна рубах,
а ежели сплюнешь, то клейкие слюни,
как нитки, подолгу висят на губах.
Завял при дорожной пыли подорожник,
коней не погонит ни окрик, ни плеть —
не только груженых, а даже порожних
жара заставляет качаться и преть.
Все думы продуманы, песенка спета,
травы утомителен ласковый ворс.
Дорога от города до сельсовета —
огромная сумма немереных верст.
Всё дальше бредешь сероватой каймою,
стареешь и бредишь уже наяву:
другое бы дело шагать бы зимою,
уйти бы с дороги, войти бы в траву…
И лечь бы, дышать бы распяленным горлом, —
тяжелое солнце горит вдалеке…
С надежною ленью в молчанье покорном
глядеть на букашек на левой руке.
Плывешь по траве ты и дышишь травою,
вдыхаешь травы благотворнейший яд,
ты смотришь — над потною головою
забавные жаворонки стоят…
Но это — мечта. И по-прежнему тяжко,
и смолы роняет кипящая ель,
как липкая сволочь — на теле рубашка,
и тянет сгоревшую руку портфель.
Коль это поэзия, где же тут проза? —
Тут даже стихи не гремят, а сопят…
Но дальше идет председатель колхоза,
и дымное горе летит из-под пят.
И вот положение верное в корне,
прекрасное, словно огонь в табаке:
идет председатель, мечтая о корме
коней и коров, о колхозном быке.
Он видит быка, золотого Ерему,
короткие, толстые, бычьи рога,
он слышит мычанье, подобное грому,
и видимость эта ему дорога.
Красавец, громадина, господи боже,
он куплен недавно — породистый бык,
наверно не знаешь, но, кажется, всё же
он в стаде, по-видимому, приобык.
Закроешь глаза — багровеет метелка
длиной в полсажени тугого хвоста,
а в жены быку предназначена телка —
красива, пышна, но по-бабьи проста.
И вот председателя красит улыбка —
неловкая шутка, смешна и груба…
Вернее — недолго, как мелкая рыбка,
на воздухе нижняя бьется губа.
И он выпрямляет усталую спину,
сопя переводит взволнованный дух —
он знает скотину, он любит скотину
постольку, поскольку он бывший пастух.
Дорога мертва. За полями и лесом
легко возникает лиловая тьма…
Она толстокожим покроет навесом
полмира, покрытая мраком сама.
И дальше нельзя. Непредвиденный случай —
он сходит на землю, вонзая следы.
Он путника гонит громоздкою тучей
и хлестким жгутом воспаленной воды.
Гроза. Оставаться под небом не место —
гляди, председатель, грохочет кругом,
и пышная пыль, превращенная в тесто,
кипит под протертым твоим сапогом.
Прикрытье — не радость. Скорее до дому —
он гонит корявые ноги вперед,
навстречу быку, сельсовету и грому,
он прет по пословице: бог разберет.
Слепит мирозданья обычная подлость,
и сумрак восходит, дремуч и зловещ.
Идет председатель, мурлыкая под нос,
что дождь — обязательно мокрая вещь.
Бормочет любовно касательно мокрых
явлений природы безумной, пустой…
Но далее песня навстречу и окрик,
и словно бы просьба: приятель, постой!..
Два парня походкой тугой и неловкой,
ныряя и боком, идут из дождя;
один говорит с неприятной издевкой,
что я узнаю дорогого вождя.
— Змеиное семя, зараза, попался,
ты нашему делу стоишь поперек…
Гроза. Председатель тогда из-под пальца
в кармане еще выпускает курок.
— Давно мы тебя, непотребного, ищем…
И парень храпит, за железо берясь.
Вода обалделая по топорищам
бежит и клокочет, и падает в грязь.
Как молния, грянула высшая мера,
клюют по пистонам литые курки,
и шлет председатель из револьвера
за каплею каплю с левой руки.
Гроза. Изнуряющий, сладостный плен мой
кипящие капли свинцовой воды, —
греми по вселенной, лети по вселенной
повсюду, как знамя, вонзая следы.
И это не красное слово, не поза —
и дремлют до времени капли свинца,
идет до конца председатель колхоза,
по нашей планете идет до конца.
Июнь 1932