Владимир Высоцкий - Книга 2
Дружески и понятливо переглянулись и вошли сами. Пока Максим Григорьевич орал, а потом умывался, раскупорили бутылку «Двина», взяли стопочки в шкафу и, когда вернулся хозяин — обессилевший и злой, — Колька уже протягивал ему полный стаканчик.
— Со свиданьицем, Максим Григ, поправляйтесь на здоровье, драгоценный наш.
Максим Григорьевич отказываться не стал, выпил, запил водичкой, подождал, прошла ли. И друзья подождали, молча и сочувственно глядя и желая, очень желая тоже, чтобы прошла. Она и прошла. Он, вернее, — коньяк. Максим Григорьевич выдохнул воздух и спросил:
— Ты чего с утра глаза налил и безобразишь на лестнице, уголовная твоя харя? — ругнул он Кольку, ругнул, однако, беззлобно, а так, чего на язык пришло.
— Так там написано, — пошутил Колька, — лестничная клетка часть вашей квартиры, значит там можно петь, даже спать при желании. Давай по второй.
Выпили и по второй. Совсем отпустило Максима Григорьевича, и он проявил даже некоторый интерес к окружающему.
— Ты когда освободился?
— Да с месяца два уже!
— А где шманался, дурья твоя голова?
— Вербоваться хотел там же, под Карагандой, да передумал. Домой потянуло, да и дела появились, — Колька с толиком переглянулись и перемигнулись.
— Ну дела твои я, положим, знаю. Не дела они, а делишки — дела твои, да еще темные. В Москве-то тебе можно?
— Можно, можно, — успокоил Колька, — я по первому еще сроку, да и учитывая примерное мое поведение в местах заключения.
— Ну, это ты, положим, врешь! Знаю я твое примерное поведение! Максим Григорьевич выпил и третью.
— Знаю, своими же глазами видел!
Это была правда. Видел и знал Максим Григорьевич Колькино примерное поведение. Года три назад, когда путалась с ним Тамарка, ученица еще, и когда мать пришла зареванная из школы, попросила она:
— Ты ведь отец, какой-никакой, а отец. Пойди, поговори с ним! — Максиму Григорьевичу хоть и плевать было, с кем дочь и что, но все же пошел он и с Николаем говорил. Говорил так:
— Ты это, Николай, девку оставь. Ты человек пустой да рисковый. Тюрьма по тебе плачет. А она еще школьница, мать вон к директору вызывали.
Колька тогда только рассмеялся ему в лицо и обозвал разно мусором, псом и всяко, а потом сказал:
— Ты не в свое дело не суйся! Какой ты ей отец. Знаю я какой ты отец. Рассказывали да и сам вижу. А матери скажи, что томку я не обижаю и другой никто не обидит. Вся шпана, ее завидев, в подворотни прячется и здоровается уважительно. А если бы не я — лезли бы и лапали. Та что со мной ей лучше, — уверенно закончил Николай.
Максим Григорьевич и ушел ни с чем, только дома ругал Тамарку всякими оскорбительными прозвищами и мать ими же ругал, и сестру с мужем, и целый свет.
— Пропадите вы все — вся ваша семья поганая да блядская. Не путайте меня в свои дела. Я с уголовниками больше разговаривать не буду. Я б с ним в другом месте поговорил. Но, ничего, — может быть еще и придется.
И накаркал, ведь, старый ворон. Забрали Николая за пьяную какую-то драку с поножовщиной да с оскорблением власти. И по странной случайности все предварительное заключение просидел тот в бутырке, в камере, за которой Максим Григорьевич тогда следил. Он как сейчас помнит, Максим Григорьевич, — входит он, как всегда, медленно и молча в камеру и встает ему навстречу Николай Святенко, по кличке Коллега, — уголовник и гитарист, наглец и соблазнитель его собственной, хотя и нелюбимой, дочери. И совсем не загрустил он от того, что грозило ему от 2 до 7, по статье 206 (б) уголовного кодекса, а даже как будто наоборот, чувствовал себя спокойнее и лучше.
— А-а, Максим Григорьевич — ненаглядный тесть. Прости, кандидат только в тести. Вот это встреча! Знал бы ты, как я рад, Максим Григорьевич. Ты ведь и принесешь чего-нибудь, чего нельзя, подмаргивал ему Колька, — по блату да по родственному, и послабление будет отеческое мне и корешам моим. Верно ведь, товарищ Полуэктов?
Максим Григорьевич, как мог, тогда Кольку выматерил, выхлопотал ему карцер, а при другом разе сказал:
— Ты меня, ублюдок, лучше не задирай. Я тебе такое послабление сделаю! Всю жизнь твою поганую, лагерную помнить будешь. Николай промолчал тогда, после карцера, к тому же у него на завтра суд назначен был. Он попросил только:
— Тамаре привет передайте. И все. И пусть на суд не идет. Максим Григорьевич ничего передавать, конечно, не стал. А на другой день Кольку увезли и больше он его не видал и не вспоминал даже. И вдруг — вот он, как снег на голову, с коньяком да с другом, как ни в чем не бывало — попивает и напевает:
— Снег скрипел подо мной, поскрипев затихал,
И сугробы прилечь завлекали.
Я дышал синевой, белый пар выдыхал,
Он летел, становясь облаками!
— Что думаешь делать, если, конечно, не секрет? — Спросил максим Григорьевич. — На работу думаешь или снова за старое?
— За какое это старое? Я работал, Максим Григорьевич, я рекламу рисовал, а драка та случайная. Играли в петуха во дворе. Один фраер хорошо разбанковался — третий круг подряд всех чешет, на кону уже 200 было, ну, и я, хоть и выпивши — вижу передергивает он. Я карты бросил и врезал ему, надел на кумпол. Он кровью залился. А парень оказался цепкий да настырный. Так что мы с ним минут десять разбирались. А пока милиция подоспела, соседи. Стали вязать. А я вашего брата недолюбливаю, — извинился Колька, — теперь люблю больше себя, а тогда дурной был, не понимал еще, что власть надо любить. И бить ее очень даже глупо. Ну, и конечно милиции досталось. Вот, так что драка эта дурацкая и срок схлопотал я ни за что. Да что теперь об этом. Это быльем поросло.
— А ямщик молодой не хлестал лошадей,
Потому и замерз, бедолага,
пропел Колька продолжение песни, из которой выходило, что если бы ямщик был злой и бил лошадей, он мог бы согреться и не замерз бы, и не умер. Так всегда, дескать, в несправедливой этой жизни добрый да жалостливый помирает, а недобрый да жестокий живет.
Песня Максиму Григорьевичу показалась хорошей и странно напомнила песни Саши Кулешова — артиста и вчерашнего собутыльника. Опять засосало у него под ложечкой от досады за давешнее хвастовство и, отгоняя ее, досаду, Максим Григорьевич спросил для приличия, что-ли у Толика — дружка Колькиного, который во все продолжение разговора только лыбился и подпевал:
— А ты чем занимаешься?
— Я-то? Я — пассажир.
— А-а, — протянул Максим Григорьевич, хотя и не понял, кто-кто, говоришь?
— Пассажир! По поездам да такси. Работа такая — пассажир. Максим Григорьевич недоверчиво так взглянул на него, но, решив не показать виду, что такой профессии он не знает, больше спрашивать не стал. «Ну их к дьяволу, — народ коварный, да подковыристый, нарвешься опять на розыгрыш какой-нибудь и посмешищем сделаешься».
— Ну, а ты-то, ты-то, Николай, что делать будешь?
Снова переглянулись дружки и Николай ответил:
— Пойду в такси, должно быть, шофером. Поработаю на план и на себя маленько. — Разговор шел вот уже час почти, а Николай про Тамарку не спрашивал. Ждал, должно быть, что Максим Григорьевич сам скажет. А тот не торопился, тянул резину, может нарочно, чтобы помучать.
А уж как хотелось Николаю расспросить да разузнать про Тамару, бывшую свою подругу, у которой был первым и которой сам же разрешил — не ждать. Он тогда и не думал вовсе, что будет думать о ней и грустить и печалиться. Там — под Карагандой, где добывал он с бригадой уголь для страны, ночью, лежа в бараке, вымученный и выжатый дневной работой, отругавшись с товарищами или поговорив просто, должен был бы он засыпать мертво. Но сон не шел, он и считал чуть ли не до тысячи, и думал о чем-то приятном, всплывали в памяти его и двор, и детство его, голубятника Кольки Коллеги, и ленька сопеля, у которого брат на «Калибре», и позднейшее — многочисленные его рисковые и опасные похождения, и, конечно, женщины. Их было много в Колькиной бесшабашной жизни. Совсем еще пацана, брали его ребята к гулящим женщинам. Были девицы всегда выпившие и покладистые. По нескольку человек пропускали они в очередь ребят, у которых это называлось — ставить на хор. Происходило это все в тире, где днем проводили стрельбы милиционеры и досаафовцы, стреляли из положения лежа. Так что были положены на пол спортивные маты и на них-то и ложились девицы, и принимали однодневных своих ухажеров пачками, в очередь, молодых, пьяноватых ребят, дрожащих от возбуждения и соглядатайства. — Да ты же пацан совсем, — говорила одна Кольке, когда он пришел туда первый раз. — Молчи, шалава! — Сказал тогда Колька как можно грубее и похожее на старших своих товарищей, прогоняя грубостью мальчишеский свой страх. Девица поцеловала его взасос, обняла, а потом сказала: — Ну вот и все! Ты — молодец. Хороший будешь мужик. — И отрезала очередному — следующего не будет. Хватит с вас. — Встала и ушла. Запомнил ее Колька — первую свою женщину и даже потом расспрашивал о ней у ребят, а они только смеялись, да и не знали они, откуда она и кто такая. Помнил ее Колька благодарно, потому что не был он тогда молодцом, и так… Ни черта не понял от волнения и нервности, да еще дружки посмеивались и учили в темноте не так надо, Коля, давай покажем, как. А другая девица на мате рядом, которая уже отдыхала и отхлебывала из горлышка водку, рассказывала с подробностями, как подруге ее, то есть сейчасной Колькиной любовнице, год назад ломали целку. Был это некто Виталий Бабешка, знаменитый бабник и профессорский сынок. Все это Колька слышал и не мог сосредоточиться и понять — хорошо ему или нет.