Андрей Белый - Симфонии
Когда, пролетая, она бросала кусты за спину, точно сквозную, бесконечно спадающую за плечи зеленую шаль, точно о скалы разбитую зелень морских валов, и зеленые кружева, и брызги разбитых волн плясали на скачущем за ней всаднике — Смерти.
И смерть рвала кружева — покровы над бездной.
Смерть дробила шипучие волны забвенья.
Смерть насмешливо хохотала ей вслед.
Но это только казалось: полковник Светозаров рыдающим голосом ей вслед молил о прощении.
Золотые, воздушные звери кидались на них, несясь обратно.
Точно на зелень бросили дикую, ветром стенавшую стаю, и вот гепарды терзали их цепкими лапами, грызли груди им окровавленными, заревыми, воздушными клыками, разбивались у них на груди волнами листьев, цветами, закатными пятнами, холодной, холодной росой.
У них за плечами они возникали опять.
Так летели гепарды, вырезанные в зелени пятнами света, вместе с летящими кустами, от горизонта к горизонту.
Будущее грозилось ревущей стаей звериных мгновений, прошлое убегало той же стаей; настоящее разрывало мгновенья волнами листьев, цветом и тенью, холодным, холодным потоком слез.
ПЕНА КОЛОСИСТАЯ
Пена волновалась.
Возмущенные колосья словно шатались, склоняясь, то чернея, то золотея.
И вдоль нивы бежали теневые пятна, производя волнение.
Точно на ниву бросили золотую порфиру, испещренную пятнами, и вот она мчалась к горизонту.
Солнце — чаша, наполненная золотом, — тихо опрокинулось в безвременье.
И разлились времена волнами опьяненных колосьев.
Налетали — пролетали: о межу разбивались многопенным шелестом.
И неслись, и неслись.
Когда убежало солнце, небо стало большим зеркалом.
Когда убежало солнце, бледно-сияющие кружева тучек засинели и перестали сквозить.
Когда убежало солнце, вдали запевали:
«Паа-жаа-лей, дуу-шаа заа-аа-зноо-бушка маа-лаа-аа…»
Низкие пурпуровые басы гармоника окаймила бахромой золотою.
А высокий звонкий тенорок взлетал над огнем и золотом высоко закинутой, узкой, лазурной стрелой.
Рыдающий полковник пролетел где-то вдали, вдали, словно склоняясь, то темнея, то сверкая слезами.
И вдоль нивы бежало его теневое пятно.
И несся… и несся…
Низкие пурпуровые струи заката заливали небо, окаймленные золотой бахромою туч.
А высокий, звонкий лазурный пролет разрезал кружево туч острой, холодной стрелой.
Вдали замирало:
«Раа-спряя-миись ты-ии, роо-жь выы-соо-каа-ая…
Таай-нуу свяяя-таа саа-храании…»
Воздушно-мировые объятия бестрепетно распахнулись.
Ветерок пронес парчовые ризы всех вещей.
Всадник мчался, и крикнул перепел, пойманный тенью, летящей на шатких колосьях.
Наша жизнь — улетающая тень.
Вот, как черная птица, несется над морем колосьев.
Вместе с нами летит, неизменная.
Так, качаясь, летит образ мира сего… на родину, на неизвестную родину.
Вдруг лошадь споткнулась о камень многодробный, и. полковник нырнул в бушующую рожь.
Зеленоватые, узловатые стебли струились вокруг него, и косые лучи заката, дробимые колосом, плескались над его головой, точно солнечные колонны золота над усмиренным утопленником.
Когда убежало солнце, небо стало большим зеркалом.
Когда убежало солнце, бледно-сияющие кружева туч засинели и перестали сквозить.
Когда убежало солнце, ветерок пронес в свисте парчовые ризы всех вещей:
«Дни текут. Времена накопляются. Надвигается незакатное, бессрочное.
Просится: пора мне в этот старый мир.
Пора сдернуть покровы. Развить пелены. Пора открыть им глаза. Налететь ветром. Засвистать в уши о довременном».
На высоком верху многогребенном показался старец, точно весь сотканный из воздуха.
Это был лучезарный слепец с открытыми, синими глазами.
Он стоял с протянутой рукой на песчаном холму многогребенном.
Спина его была выгнута. Седина низко опущена.
Странно было видеть это безмолвное видение с протянутыми руками в золотом воздухе.
Он молился: «О, если б прозрели, о, если б увидели свет. Преходит образ мира сего».
Нива волновалась.
Опьяненные колосья словно шатались, склоняясь, то чернея, то золотея.
И вдоль нивы бежали теневые пятна, производя волнение, точно на ниву бросили порфиру, испещренную пятнами, — и вот они бежали к горизонту.
Закат становился бледно-грустен и золотисто-атласен.
Золотое, пролитое вино гасло, точно его разводили водой.
ВЕЧНЫЙ ПОКОЙ
Было холодно и ясно.
Многотечные ветры омывали их лица.
Они шли в одеждах послушников, и котомки их болтались за плечами.
Они шли вдоль равнин. Ничто их не касалось, и никто их не задерживал.
Стояла осень. Лазурное небо заплакало вдали.
Лучезарный странник пригорюнился, сказав: «Скончалась. Преставилась».
Подпер руку под подбородок и уставился в землю.
Они пришли к одинокому кресту над песчаным обрывом.
Это была ее могилка.
Деревцо хлопало большими, матово-желтыми листьями.
И лист за листом обрывался над могилкой.
Он заплакал: «Неужели она не воскреснет?»
Ветряный напор стал рвать деревцо, и матово-желтое облачко листьев, шелестя, пронеслось мимо их ног.
Он обхватил руками ее могилку и просил: «Воскресни, родная».
Ветряный напор стал рвать деревцо, и новое облачко свеянных листьев, шелестя, пронеслось мимо их ног.
Он обхватил руками ее могилку и просил: «Воскресни, родная!»
Но загадочный странник положил руку к нему на плечо и сказал: «Чего ты плачешь?
Ведь могила пуста».
Поднес руку к глазам и увидел, что лазурное небо смеялось вдали.
Облетевшее деревцо радостно тряхнуло голыми сучьями, и в отчетливом воздухе тянулась золотая паутина. Странник, стоя на песчаном откосе, нежно смеялся сверкающим ликом.
Проснулся. Открыл глаза.
В сверкающую щель ставни рвалась светозарная струйка и ложилась на стене бледно-странным узорным пятном.
Это шумели деревья.
Это был день большого ветра.
И сиреневые кусты, охваченные ветром, глухо волновались и отмахивались от объятий и поцелуев.
Обдумывал письмо ей холодно и ясно:
«Все изменилось. Изменились и вы. Я пишу вам письмо.
На меня надвинулся холод. Деланно вы дразнили меня, а сами обнимались с полковником.
Я увидел, что вы мертвы — мертвы, как смерть.
Я был болен. Уезжаю теперь от вас. Уезжаю на север, к соснам.
Вы, как смерть, загадочны. Но я еще глубже задвинусь книгами.
Мои уста с того дня застыли скорбным изгибом».
Так писал.
И шуршал сухой бумагой.
«Мне в вас открывалось будущее. И, протягивая руки, я вам говорил, что солнце мое восходит, восходит.
Но оно закатилось.
Осталось взволнованное угасание света, да и тот свет — свет моей души.
Вокруг вас тянется паутина зла, и вы, оплетенная чарами, не горите уж, как прежде, на вечерней заре.
И заря моя потухает: угасает мое золотое вино, точно его разводят водой».
Писал.
И шуршал сухими страницами.
«Вот так же, как я сидел и думал о вас, вы сидели и думали о полковнике.
Вы любите друг друга.
Прошли мои сны. И вот опять сижу я тут: сижу, но не хочу о вас думать.
Ваша тайна давно взволновала меня, и я поднял в зарю мое лицо, но — удаленные мы друг от друга туманным временем. И то печально уходил от вас, то приближался, теряя покой свой.
Струна за струной обрывалась меж нами».
«Мир не беспеременен. Он мчится вперед. Перебрасывает будущее в прошлое.
У него есть крылья улететь от настоящего.
Это значит, что прошлого нет: оно умаляется.
Временная струя вытекает из разбитой чаши.
Когда чаша иссякнет, перестанут струиться временные струи.
Меня посетит забвение».
«С грустью перебираю события, заливаемые временем: мы не знали друг друга.
Мне казалось — мы оба любили. И вот я один: один как перст.
Пусть вы влюблены — влюблены в старую смерть, но ваш долг — сиять для жизни.
Это я пишу ясно и просто.
Прощайте. Время изорвет мою черную грусть».
Над ним было ясное небо, и тучка, повитая грустью, глядела лазурными пролетами.
Она глядела, она провеяла вздохом: «Ничего не умерло.
Все вернется.
Да, все вернется».
Она глядела: она провеяла вздохом.
Не глядел на облако. На щеках застыли две слезы. Протянулись его руки. Разрезали голубую зеркальность, словно скорбные, четкие лилии.
Был у него только один путь к несказанному, да и он угасал.
Вечность потухла для него.
ЗОЛОТАЯ ОСЕНЬ
Шла с седым, знаменитым мистиком.