Сборник - Поэзия Серебряного века (Сборник)
Стихотворные и стилевые эксперименты Сельвинского во многом определили поэтическое направление, именуемое конструктивизмом. В середине 1920-х гг. он стал организатором “Литературного центра конструктивистов”, а также его идейным вдохновителем. Этот этап был наиболее ярким в литературной биографии поэта. В дальнейшем его поэтическая манера претерпела значительные изменения. В 30-е годы Сельвинский по делам службы и в качестве корреспондента “Правды” много ездил по стране. Это нашло свое отражение в творчестве поэта. Эпос и драма, воссоздающие облик разных эпох и народов, занимают в нем главное место.
Красное мантоКрасное манто с каким-то бурым мехом,
Бархатный берет, зубов голубизна,
Милое лицо с таким лукавым смехом,
Пьяно-алый рот, веселый как весна.
Черные глаза, мерцающие лаской,
Загнутый изгиб, что кукольных, ресниц,
От которых тень ложится полумаской,
От которых взгляд, как переблик зарниц.
Где же вы – Шарден,[435] Уистлер[436] и Квентисти,
Где вы, Фрагонар,[437] Барбе[438] или Ватто?
Вашей бы святой и вдохновенной кисти
Охватить берет и красное манто.
Вышел на арапа.[439] Канает буржуй.[440]
А по пузу – золотой бамбер.[441]
“Мусью, скольки время?” – Легко подхожу…
Дзззызь промеж роги… – и амба.
Только хотел было снять часы —
Чья-то шмара[442] кричит: “Шестая”.[443]
Я, понятно, хода. За тюк. За весы.[444]
А мильтонов[445] – чертова стая.
Подняли хай:[446] “Лови!”, “Держи!”
Елки зеленые: бегут напротив…
А у меня, понимаешь ты, шанец жить, —
Как петух недорезанный, сердце колотит.
Заскочил в тупик: ни в бок, ни черта.
Вжался в закрытый сарай я…
Вынул горячий от живота
Пятизарядный шпайер:[447]
– Нну-ну! Умирать так будем умираать.
В компании-таки да веселее. —
Но толпа как поперла в стороны, в мрак
И построилася целую аллею.
И я себе прошел, как какой-нибудь ферть,[448]
Скинул джонку[449] и подмигнул с глазом:
“Вам сегодня не везло, мадамочка Смерть?
Адью до следующего раза!”
Председателю Тройки
Господину Долинину
Ротмистра Браудэ
РАПОРТПриказом коменданта в Кронштадскот Равелине
На четвертом бастионе (юго-запад)
За командованье мной при интервенции Карелии
Белым бронепоездом “Ревун” —
В ночь на третье я был расстрелян
И похоронен во рву.
Бдя честь Российского знамени,
Прошу сей просьбе внять:
За дрянь работу – солдат шомполами,
Меня ж – дострелять.
Подпись: Браудэ
Деревня Лю́церн.
Марта 6-го дня.
Входящий номер и резолюция:
По пункту второму – внять.
РапортКонструктивная тема “Рапорта” – дать в насухо выжатой форме – эпопею, если под ней понимать широкую картину борения родов, наций и классов. Широта картины может зависеть не столько от величины окуляра, сколько от перспективы – так морской горизонт ясно виден и в иллюминаторы корабля.
Семантическая тема вещи – конфликт классовых психологий, взятых в разрезе морали: с одной стороны, чванное геройство старого крепостника, назло всему видящего в красноармейце только русского солдата и в суровой рисовке требующего своей смерти для исправления его плохой работы – и с другой – лишенная всякой сентиментальности четкая деловитость большевика.[450]
Мотькэ-МалхамовесНовеллаКрасные краги. Галифе из бархата.
Где-то за локтями[451] шахматный пиджак.[452]
Мотькэ-Малхамовес считался за монарха
И любил родительского падежа.
Полчаса назад – усики нафабрены,
По горлу рубчик, об глаз пятно —
Он как вроде балабус[453] обошел фабрику,
Он! А знаменитэр ин Одэсс блатной.
Там в корпусах ходовые девочки,[454]
У них еще деньжата за ночной “марьяж”,[455] —
Сонька, и Любка, и Шурочка Первая,
Которую отбил у всего ворья.
Те повыходили – но снаружи не сердятся,
Размотали чулок и, пожалуйста, – на…
Вы же понимаете: для такого мердэра[456]
Что там может значить бабья война?..
Мотькэ хорошо. Чем плоха профессия?
Фирма работает – и вашших нет.
На губе окурок подмигивает весело,
Солнце обляпало носы штиблет.
Но тут вышел номер: сзади рабочие.
Сутенер на тень позыривает скосу…
Вдруг: “Стой!” Цап за лапу:
“Кар-роче…”
Брови вороном на хребет носа.
Губы до горла лицо врезали,
Зубы от злобы враскрошь – пемзой…
Оробели ребята… Обмякло железо-то…
Взяла тута оторопь и Тамбов и Пензу.
Мотькэ-Малхамовес идет по Коллонтаевской…
Сдрейфили хамулы[457] – холера им в живот!..
Он уже расходился, руками махается
И ищет положить глаз на живое.
И вдруг ему встрелись и совсем-таки нечаянно
Хунчик-дер-Заика и Сашка Жмых.
Ну, как полагается, завернули в чайную
И долго гиргиркали[458] за стаканом на троих.
А назавтра днем меж домов пятиярусных[459]
К магазину “Ювелир М. Гуревич и сын”
Подкатил. Грузовик. Содрогаясь. Яростно.
Волоча. Потроха. У мускулистых. Шин.
Магазин стал. Под наблюдением “приказчика”
Зеленых и рыжих два бородача
Не спеша выносили сундуки и ящики
И с шофером нагружали оцинкованный чан.
Когда же подошли биржевые зайцы,[460]
Задние колеса прямо в них навели:
“Я извиняюсь: магазин перебирается,
На следующем квартале есть еще один ювелир”.
Внутри же сам хозяин и все покупатели
Внавалку, как бараны, перли в стену,
Налезали на мозоли и опять-таки пятились,
И один дер[461] другого за штаны тянул.
А над ними с фасоном главного махера,[462]
Успев отскочь до дверей смерить,
Мотькэ-Малхамовес за хвост размахивал
Синим перцем фаршированную смерть.
“Господин Гуревич, вы неважно выглядите,
Может быть, что-нибудь, не дай бог, съели?
Молодой человек, дайте ж место родителю!
Что это за такое, на самом деле.
А вы? Эй, псс!.. Белый галстук!.. Тросточка…
Извинить за выраженье – вы теряете брюк.
Мне чтобы было за ваши косточки —
Вы же так простудитесь: на самом сентябрю”.
“Нет, кроме шуток, – что вы смотрите, как цуцики?[463]
Вы ввозили сюда, мы вывозим туда.
В наше время, во время революции,
Надо же какое-нибудь разделение труда”.
Никакая статуя и никакой памятник
Ни тут, ни за границей, ни где-нибудь еще,
Наверно, не рассаживались так нагло в памяти,
Как вот этот вот налетчик, кривоногий черт.
В конце же концов, когда все были как пьяницы,
Он поставил бомбу коло самых дверей:
“Ша! Эта бомба уже от взгляда взрывается,
И только через час в ней потухнет вред…”
Но только их зажмурили через шторы рыжие,
Мотькэ с автобуса закричал: “Мура!”
Какую жар-птицу вы там думаете высиживать?
Ведь это же не бомба, а просто бурак…”
Я с тоской,
Как с траурным котом,
День-деньской
Глядим на старый дом,
До зари
В стакан гремит струя…
(О, Мария
Милая моя…)
Корабли
Сереют сквозь туман,
Моря блик
Сведет меня с ума.
Стой! Замри,
Скрипичная змея!
(О, Мария
Милая моя…)
Разве снесть
В глазах бессонных соль?
Разве есть
Еще такая боль?
О миры
Скрежещется ноябрь!
(О, Мария
Милая моя…)
Кончен грог.
Молочницы скрипят.
Скрипку в гроб,
Как девочку, скрипач.
Звонари
Уходят на маяк.
(О, Мария
Милая моя…)
День как год,
Как черный наговор.
Я да кот,
И больше никого,
Примири
Хоть с гибелью меня,
О, Мария
Милая моя!
Владимир Луговской
Первые стихи Владимира Александровича Луговского были главным образом о Гражданской войне. Но искренний революционный энтузиазм сочетался в его поэзии с растерянным восприятием грозных событий и мучительным непониманием того, что происходит вокруг. Содержание стихов подчеркивало верность поэта идеям конструктивистов, к которым он примкнул в 1926 году. Но многое в его стихах выходило за рамки конструктивистских догм – они были лиричнее, теплее, сентиментальнее, – и вскоре последовал неизбежный разрыв.
В послевоенных стихах Луговского раскрылась бездна неизвестных возможностей поэта. Его мускулистый и крылатый стих отличается огромным масштабом мысли. В последних книгах звучит тревога поэта за судьбы мира и человеческой культуры.
Жестокое пробуждениеСегодня ночью
ты приснилась мне…
Не я тебя нянчил, не я тебя славил,
Дух русского снега и русской природы,
Такой непонятной и горькой услады
Не чувствовал я уже многие годы.
Но ты мне приснилась,
как детству – русалки,
Как детству —
коньки на прудах поседелых,
Как детству —
веселая бестолочь салок,
Как детству —
бессонные лица сиделок.
Прощай, золотая,
прощай, золотая!
Ты легкими хлопьями
вкось улетаешь.
Меня закрывает
от старых нападок
Пуховый платок
твоего снегопада.
Молочница цедит мороз из бидона,
Точильщик торгуется с черного хода.
Ты снова приходишь,
рассветный, бездонный,
Дух русского снега и русской природы.
Но мне ты приснилась
как юности – парус,
Как юности —
нежные губы подруги,
Как юности —
шквал паровозного пара,
Как юности —
слава в серебряных трубах.
Уйди, если можешь,
прощай, если хочешь.
Ты падаешь сеткой
крутящихся точек.
Меня закрывает
от старых нападок
Пуховый платок
твоего снегопада.
На кухне, рыча, разгорается примус,
И прачка приносит простынную одурь.
Ты снова приходишь,
необозримый
Дух русского снега и русской природы.
Но ты мне приснилась,
как мужеству – отдых,
Как мужеству —
книг неживое соседство,
Как мужеству —
вождь, обходящий заводы,
Как мужеству —
пуля в спокойное сердце.
Прощай, если веришь,
забудь, если помнишь!
Ты инеем застишь
пейзаж заоконный.
Меня закрывает
от старых нападок
Пуховый платок
твоего снегопада.
Сегодня не будет поверки,
Горнист не играет поход.
Курсанты танцуют венгерку, —
Идет девятнадцатый год.
В большом беломраморном зале
Коптилки на сцене горят,
Валторны о дальнем привале,
О первой любви говорят.
На хорах[465] просторно и пусто,
Лишь тени качают крылом,
Столетние царские люстры
Холодным звенят хрусталем.
Комроты спускается сверху,
Белесые гладит виски,
Гремит курсовая венгерка,
Роскошно стучат каблуки.
Летают и кружатся пары —
Ребята в скрипучих ремнях
И девушки в кофточках старых,
В чиненых тупых башмаках.
Оркестр духовой раздувает
Огромные медные рты.
Полгода не ходят трамваи,
На улицах склад темноты.
И холодно в зале суровом,
И надо бы танец менять,
Большим перемолвиться словом,
Покрепче подругу обнять.
Ты что впереди увидала?
Заснеженный черный перрон,
Тревожные своды вокзала,
Курсантский ночной эшелон.
Заветная ляжет дорога
На юг и на север – вперед!
Тревога, тревога, тревога!
Россия курсантов зовет!
Навек улыбаются губы
Навстречу любви и зиме.
Поют беспечальные трубы,
Литавры гудят в полутьме.
На хорах – декабрьское небо,
Портретный и рамочный хлам;
Четверку колючего хлеба
Поделим с тобой пополам.
И шелест потертого банта
Навеки уносится прочь.
Курсанты, курсанты, курсанты,
Встречайте прощальную ночь!
Пока не качнулась манерка,[466]
Пока не сыграли поход,
Гремит курсовая венгерка…
Идет – девятнадцатый год.
Обэриуты