KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Михаил Луконин - Стихотворения и поэмы

Михаил Луконин - Стихотворения и поэмы

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Михаил Луконин, "Стихотворения и поэмы" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Тетрадь четырнадцатая ВРАГИ

«Да читай ты погромче, не слышу ни слова!
сержусь я. —
                         Дальше, на обороте…»
Нехода старается, но ребята все снова
загораются гневом.
                                    «Ребята, постойте!»
— «Нет, ты послушай этого вора!
Черным по белому написано на бумаге,
так и ответил на вопрос прокурора:
„Да, я делал посадки в газваген“».
— «А, этот, что работал у Гесса!»
— «Тише, читаю! —
Мне становится жарко. —
„Продолжение Харьковского процесса.
ТАСС. Утреннее заседание, Харьков…“»

Декабрь осыпается снегом,
и ветер в снежки разыгрался с березой.
Как он замахнулся,
                                 как закрутился с разбега,
остановился, предупрежденный угрозой.
Потом он принимается снова
за беготню.
                 Он играет в пятнашки,
снегом бросил по пути в часового
и мне заглянул за ворот рубашки.
Ему не терпится сделаться бурей,
чтобы устроить карусель снеговую,
но слаб ветерок — немного набедокурив,
свой хвост начинает ловить вкруговую.

После Знаменки наша бригада
продолжает всё вперед продвигаться.
Наши танки у самого Кировограда,
бригада скоро будет Кировоградской.
Сема дошел до родимого места.
Волнуется. И меня беспокоит всё это.
Мне кажется — его онемеченная невеста
будет Семой прощена и согрета.
«Как же это? — говорит он мне часто. —
К ней — мое путешествие начиналось.
С ней мое представленье о счастье,
с нею связана каждая милая малость».

Декабрь сильнее пробирает морозом,
синеют снеговые просторы.
Сумерки ткут покрывала березам,
водители прогревают моторы…
«Прокурор: „С чем из школьного класса
вышли вы в жизнь? Расскажите-ка вкратце“.
Ганс Риц: „Нас учили: как низшая раса,
русские нами могут уничтожаться…“»
 — «Вот как! Слышите!» —
                                               останавливается водитель.
Гневный шум по кругу разросся.
«Вот вам наука фашизма, глядите…»
— «Нам бы прислали его для допроса!»
— «Чтение продолжаю! Молчите!»

Фашист, познавший ученье о расе,
почему же твой школьный учитель
не сказал тебе, что я не согласен?!
Ганс Риц,
                   почему ты за партой в хохшуле
не узнал предварительно о нашей науке?
Ты думал, что у меня
                                       пуховые пули?
Или — что слабее твоих мои руки?
Когда ты впервые крикнул: «Хайль Гитлер!»
и узнал, что ты — сверхчеловек,
                                                            в тридцать третьем,
я мелкокалиберку рукавом своим вытер
и притаился в пионерском секрете.
Мне тоже было тринадцать,
                                                когда ты
шел по Шербургу на фашистском параде,
а я
                 «Смерть фашизму!»
                                                                носил на плакате,
когда шумел Первомай в Сталинграде.
Когда возглавлял ты «Суд чести» —
суд над честью и совестью репетировал в школе,
неужели не знал ты,
                                     что с политграмотой вместе
я оружие изучил в комсомоле?!
Меня учили быть достойною сменой
труда и свободы. Культурой гордиться.
Тебя учили: ты — владыка вселенной,
чтобы взламывал ты чужие границы.
Меня в университете учили,
как надо работать для торжества человека,
тебя — рассчитывать на километры и мили
свои шаги по пожарищам века.
Мать тебя проводила не близко,
только чтобы мою ты сделал рабыней.
И любимая твоя погнала тебя с визгом,
 чтобы я не увиделся
                                     со своею любимой.
Ганц Риц,
ведь они же плакали, дети.
«Мы к дяде поедем!» — ты придумал им сказку,
а сам расстреливал их на рассвете.
Они умирали, отразив тебя в глазках.
Ганц Риц, ты забыл в ту минуту,
что и я взял оружие опытными руками.
И мы сошлись, поворачиваясь круто, —
ты и я,
вы и мы.
Так мы стали врагами.

Я гляжу на газету, исчерченную допросом,
и вижу Тамару,
                        бровей разведенные стрелы,
волос ее золотистую россыпь,
глаза ее,
               как они в сердце смотрели!..
А ветер опять за свое —
                                            не сидится!
Снег из-под танка выметает он с гулом,
в щель смотровую с налету стремится,
дует в орудийное дуло.
Нехода читает показанья арийца.
Ребята молчат, слились воедино,
решимостью дышат их суровые лица:
быть фашизму на скамье подсудимых!
За все преступления перед миром ответит,
от возмездия не уйдет поджигатель!

Сема опять приникает к газете:
«Допрашивается шофер душегубки…»
— «Предатель?!»
В сердце какой-то догадкой кольнуло.
Память мучительно перелистывает страницы.
И сердце, поворачиваясь, отзывается гулом:
знакомое имя!
                          Что могло бы случиться?..
(Харьков.
Да, это верно, но что же?
Предатель-шофер?
                                  Нет, не помню такого!
А память тасует: «Похоже, похоже!..
Харьков. Тамара. Знакомо. Знакомо…»)
«Прокурор: „Расскажите, подсудимый Буланов,
о вашем участье в поездках за город“.
Подсудимый: „В гестапо задача была нам
на расстрелы возить. Я работал шофером“.
Прокурор: „Вам платили за это?“
Буланов: „Платили мне семьдесят марок“».
(А память моя озаряется светом.
Ночью в Харькове. Мы с Семеном. Тамара.
«Сначала глаза он прятал под брови,
не разговаривал.
                                  Но однажды, представьте,
открыл, что зовут его Павел Петрович,
в плен попал…»)
Сема крикнул: «Предатель!..»
— «Ага! —
Я придвигаюсь поближе. —
Сема, я что-то припоминаю, читай-ка!»
— «Постой, — шепчет Сема,—
                                                       тут где-нибудь ниже.
Ага, вот! Свидетели. Выступает хозяйка»:
«Здесь, на Рыбной у нас, за высоким забором,
недалеко тут, дома через четыре,
немцы гараж устроили вскоре.
Шофер с ноября стал у нас на квартире».
— «Вот как!
                       Значит, поймали нуду!»
— «Настигла и этого справедливая кара!»
Возмездие наступает повсюду.
Суд верши беспощадный, Тамара!
«Сема, вот Тамаре награда:
рабовладельцы — на скамье подсудимых».
— «Предательство умирает под взглядом
верности и надежды любимых!..»

Я гляжу на газету, исчерченную допросом,
и вижу Тамару,
                          бровей разведенные стрелы,
волос золотистых ее летучую россыпь
и глаза ее,
                         как они ясно смотрели!..
Ну и зима! Хоть скидай полушубок,
валенки снова принимают начхозы,
и сдали бы, если только к утру бы
неожиданно не возвращались морозы.
«Интересно узнать бы, ребята,
кто поймал эту зондеркоманду?..»
Поле белое ветром измято,
опять расходился он, и нету с ним сладу.
«Вы помните, ночью мы захватили
немцев, подкосив их трехтонку?»
— «А правда, может, это и были
эти самые..»
— «Отойдем-ка в сторонку».
— «Ты что?»
— «Я вспомнил», — шепчет мне Сема.
«Про что?»
— «Посмотри. —
                           Он часы достает из кармана.
Коротич ты помнишь?
А это имя знакомо?..»
Я раскрываю часы и читаю: «Буланов».

Зимний вечер на исходные вышел,
северный ветер поднимается, хлесткий.
Мы у танка собираемся, пишем
путь дальнейший на квадратах трехверстки.
(На рассвете выйти на местность,
выбрать дорогу по камням и корягам,
тихо выдвинуться на север —
                                                    там лес есть,
прикрыться неглубоким оврагом…)
А ветер забирает всё круче
и снег перегоняет с места на место,
потом устает и, снежинки измучив,
садится,
                за звездами наблюдая с нашеста.

Тетрадь пятнадцатая КИРОВОГРАД

Рассвет сигналом махнул долгожданным.
Лелековку гусеницы жевали.
Фашисты, стальным охваченные арканом,
из города просочатся едва ли.
Мосты запрудив и дороги притиснув,
город совсем опоясали за ночь,
окраины города — наши танкисты,
солдатские хутора — партизаны.

Четвертого землю, покрытую мраком,
небо снегом осыпало черным и крупным,
немцы разлеглись по глубоким оврагам,
половодье перепрыгивало по трупам.

Пятого января на рассвете
город, глаза нам пожарами выев,
наши машины разгоряченные встретил,
подбрасывая под них мостовые,
протягивая нам мосты и заборы,
улицы-реки простирая нам с гулом.
Пошли перед нами следопыты-саперы,
пехота — сразу к центру шагнула.
Улицы пересекают траншеи.
Радисты разглядывают их пулеметом,
фашисты присели там, вытянув шеи,
как будто их одолевает дремота.
Улицы отзываются громом и хрустом,
потом всё обрушилось,
                                          закружилось,
                                                                 сломалось.
В эту минуту стало тихо и пусто,
так тихо и пусто,
                                     что воробьи испугались.
«Город свободен,
                                оставаться на месте!» —
радист передал приказанье комбата.
Сема горько сказал:
                                      «Вот, приехал к невесте».

«Выходите, выходите, ребята!»
Мы оказались в бушующем круге.
Зная, что их ни за что не осудят,
девушки, вскинув легкие руки,
встают на носки, зажмуриваются и целуют…
Солнце поднимается выше.
Январь в начале. А такая погода!
Уже почернели задымленные крыши,
как механики после большого похода.
Сосульки, желтые от дыма времянок,
свесили хрупкие ноги с карнизов.
На шпиль над каланчою румяной
клок облака утреннего нанизан.
Девушки смеются от счастья:
«Как мы ждали вас! Как мы ждали, родные!..»
А Сема курит хмуро и часто.
«Хорошо, если так, а бывают иные..»
— «Не смеете так, вам просто налгали.
За наших девчат поручиться мы можем.
Все, кто тут оставались, мы вам помогали».
Сема сердится:
«Ну, не все, предположим!..»
— «Мы не знаем такой. Призывайте к ответу!
Подождите, узнаете, как мы боролись!»
— «Вы всё же напрасно ручаетесь. Эту
я-то знаю», — надрывается голос.
«От рабства сумели отбиться,
на ходу из вагонов прыгали в двери, —
горькие слезы дрожат на ресницах. —
Мы не думали, что нам не поверят».
— «Не плачьте, — говорю я, — ну что вы!
Значит, хорошо. Этим можно гордиться».
А Сема подсказывает снова:
«Но не все так. Есть отдельные лица!»
— «Есть, — говорю я, — не спорьте, девчата.
Вот одна так совсем встрече с нами не рада.
Скоро она будет к стенке прижата».
— «Кто такая?»
Сема шепчет: «Не надо!»
Я замечаю сигналы радиста
и к машине иду. Не досказано, жалко.
«Что случилось?»
— «Приказ: „Сосредоточиться быстро.
В восемь тридцать. Около парка“».
«Прощайте! — говорю я. — Пора нам, девчата».
— «Жалко. Так скоро. Заедете, может?»
— «Может, заедем по дороге обратно», —
говорю я,
                  а что-то сердце тревожит.
Сема вдруг:
                     «До свиданья, Раиса! —
И легонько в плечо ударяет ладонью. —
До свиданья, Свиридова. Мышеи всё боишься?
Руку, Горкина, имя ваше не помню…»
И сразу стало тихо в округе.
И слышно — капли постукивают о камень.
Девушки, прислонившись друг к другу,
изумленными поблескивают зрачками.
Словно молния тишину осветила,
на Сему обрушились и руки и губы.
«Сема, Руденко, что же ты, милый!»
— «Что же ты! Опоздал ты! Вот если бы Люба…»
— «Что с Любой? — спрашиваю, замирая.—
Не плачьте!» — приказал я им строго.
Лицом к броне прислоняется Рая.
«Не успел ты. Ты бы раньше немного».
— «Не удалось ей спастись…
                                                  Как ждала тебя, Сема…»
— «После побега мы летели, как птицы…»
— «Где она?»
                       — «Стали у них эсэсовцы дома.
Когда вернулась…
                                Гад решил объясниться.
В морду кружкой влепила — согнулась жестянка.
Ты помнишь, ведь умела подраться!
Он донес на нее, этот немец из танка,
и угнали ее в Германию. В рабство…»

Танк грохочет вдоль переломанных улиц,
и тишина отпрыгивает к заборам.
«Сема, мы еще не вернулись!»
— «Не вернулись и вернемся не скоро».
— «Сема! — кричу я. — Не прощу себе сроду
за всё, что о Любе…
                              Называл тебя тряпкой.
Она научила нас верить народу…»
Сема склоняется над боеукладкой.
В парке закипает работа,
пока еще слышны выстрелы где-то,
в бригаду вызывают кого-то,
кто-то песню запевает про Лизавету.
Сема отправился к Любиной маме,
мы «тридцатьчетверку» заправили нашу
и обедаем — я, радист и механик.
Дождик накрапывает нам в кашу.
Девушки, улыбаясь несмело,
идти стесняются в изношенных платьях,
друг друга подбадривают:
                                                        «Подумаешь, дело!
Не засмеют нас, понимают же. Братья!»
Потом они подходят поближе,
умытые дорогими слезами.
Я гляжу в котелок — и ничего не вижу.
Дождь ли это застилает глаза мне?
К губе подбегает горячая россыпь,
языком ее — солоноватая жидкость.
Читают девушки: «Комсомолец Матросов».
Просят нас: «Кто это, расскажите!»
Истребители пролетают над нами.
«Русские!» — крикнули девушки и запрокинули
                                                                                       лица.
Радист спросил: «Вы не русские сами?»
Стало слышно, как весна шевелится.
«Наши! Выражайтесь яснее.
Наши, слышите, это наши летят-то…»
— «Наши!» — девушки шепчут, краснея.
«Наши!..» — повторяют девчата.
Город обдут январем необычным,
окна сияют теплынью досрочной,
и смех мешается с говором птичьим,
с грохотом трубы водосточной.

Коля, радист наш, отбросил окурок.
«За Уралом нам придется жениться!»
— «Почему так?»
— «А что же, — отвечает он хмуро, —
тут каждая нагляделась на фрица».
— «Брось наговаривать на девушек, Коля», —
обрезал механик.
«Что, неверно, Нехода?»
— «Что же они, не советские, что ли?»
— «Дело не в этом, а привыкли. Три года!»
— «Привыкли? А тогда почему же
они из Германии под пулями убегают?
Ничего не страшило их: ни голод, ни стужа!
Кто листовки тут издавал к Первомаю?
Не их ли фашисты водили под стражей?
Хлеб несли они партизанским отрядам,
в старье наряжались, и мазались сажей,
и горбились, чтоб не понравиться гадам…
Фашизм на них обрушился втрое,
тоску по свободе
                               они испытали всем сердцем.
Мы на танке —
                           нас возводят в герои,
а они,
                безоружные,
                                         не поддались иноземцам!
Мы перед ними должны извиниться.
Они страдали не меньше любого солдата.
А то, что они оказались в лапах у фрица, —
в этом, друг мой, мы с тобой виноваты».
«Так, так, — думаю я, — вот так лупит!
Бьет по радисту, а по мне попадает.
Это я ведь тогда разуверился в Любе,
и не Семку,
                    а народ свой обидел тогда я».
И опять прислушиваюсь к Исходе:
«Не смеем людей мы по предателям мерить!
Не смеем плохо думать о нашем народе!
Нашим девушкам мы не смеем не верить!»
Оправдывается радист:
«Я ведь тоже,
                            сам знаешь, не последний в сраженье».
— «Ну, это каждый обязательно должен.
Это ведь долг твой, а не одолженье».
— «Есть такие, — продолжает механик,—
в хату прет не спросясь, гордо ноги расставит,
за стол еще залезает нахально,
а не то — так кричит:
                                        „Немца вам не хватает!“
Мы, ребята, судить этих будем,
за оскорбленье народа —
получайте по шее!
Мы идем не за помощью,
                                            а помочь нашим людям,
чтоб утешить, а не искать утешений!..
Нет, не прав ты, Коля, не так ли?
Наши девушки! Ими надо гордиться,
это тебя они в страдании ожидали,
ты обязан в ноги им поклониться!»
«Так, так, — думаю я, — это дело!
Верно, парторг, это верно, Нехода».
А радист оправдывается несмело:
«Я ведь так,
                        есть такая разговорная мода…»
— «Это верно, — говорю я, — так что же,
понятно, радист? Где же будешь жениться?»
Он смеется: «Где найду помоложе!»
— «А Нехода?»
— «Дай домой возвратиться!»
— «А ты?» —
                      мне сердце второпях зашептало
и высказывает от удара к удару
то, что мечтой моей и волнением стало.
А память мне рисует Тамару.
«А я, — говорю, — я еще выбираю.»
— «Рассказывай, командир, ну, чего там!..»
— «Приказано выйти к переднему краю.
Вот дорога. Тут стрелковая рота.
Пулеметы не дают продвигаться.
Проутюжить — и вернуться к больнице,
а мне доложите в десять пятнадцать».
— «Есть!»
— «Идите!..»
— «Собирайтесь жениться!..»

Сема вернулся.
«В дорогу, Нехода!»
— «Не горюй, я уверен — вы будете вместе.
Ведь следом за нами наступает свобода!
Путь к любимой — лучшее из путешествий!»

Тетрадь шестнадцатая НОВЫЙ СТАЛИНГРАД

Раньше я не был на Украине,
во сне она возникала туманно.
Я знал, что там небо особенно синее,
что любимую называют коханой.
Но, впрочем, «люблю» я в пример и не ставлю.
Я знал это слово на многих языках и наречьях
«Люблю»,
                «кохаю»,
                                  «аш милю»,
                                                         «ай лав ю», —
может, думал я, пригодится при встречах!
Я не знал, что дела не вершатся речами,
что любовь можно без слов обнаружить,
о нелюбви разговаривают молчаньем,
а ненависть выражают оружьем.

«Украина, — я думал, — это белые хаты,
где поют „Ой ты Галю“ и идут „до криницы“,
где солнца,
                     и неба,
                                   и простора — „богато“,
где черешни пламенные, как зарницы».
Я знал, что стихи называются «вирши»,
что там от порога начинается травка
и солома, скрученная на крышах,
как в опере «Наталка Полтавка»…

Украина,
                     я полюбил тебя сразу,
твоих веселых, неунывающих хлопцев,
целящих прищуренным глазом,
и блеск заката в ясноглазых оконцах.
Я полюбил твои песни и поле,
подсолнухи с пламенными головами.
Боль твоих сел обожженных
                                                    была нашей болью,
а солнце твое — всё на запад, за нами!
Земля героев, ты в огне полыхала,
войну изгоняя ради мира народу.
Много сынов твоих в этой битве упало,
но мы от фашизма оградили свободу!
Моими домами стали белые хаты,
твои просторы стали нашей дорогой.
Мамой я называл
                                украинскую «маты»
и победу назову —
                                «перемогой»!..

Спешили мы к победе и к миру,
к людям, истомленным насильем.
Фашисты, привыкшие к бандитскому пиру,
войну растягивали злобным усильем.
По нашим планам, побеждавшим повсюду,
наученные сталинградскою школой,
мы устроили им стальную запруду
между Звенигородкой и Шполой.
Наша бригада, маршруты наметив,
двинулась среди темени мглистой
Первый фронт Украинский встретить,
заканчивая окруженье фашистов.
Два фронта встречались внезапным движеньем
на Украине завьюженной, зимней,
чтоб они,
                 задохнувшись в котле окруженья,
не топтались на золотой Украине.

Ночь, задыхаясь, упала с разбега,
так, что из глаз ее посыпались звезды,
и стала колючими языками из снега
всё облизывать:
                               землю, небо и воздух.
От боя к бою движется неуклонно
бронированный пояс для немецких дивизий,
танки продвигаются гулкой колонной,
чтоб завершенье к рассвету приблизить.
Наша бригада пробивается в стуже.
Пряжка к застежке подтягивается во мраке.
А ненависть требует —
                                         подпоясать потуже,
чтоб фашисты проснулись в настоящей заправке
«Катюши» поджидают: «Сыграть бы!»
Они пробираются через сугробы рывками,
как будто столы подносят на свадьбу,
поддерживая над головою руками.
Плотнее стянув непромокаемые обмотки,
автоматчики едут, не думая о простуде,
Идут, покачиваясь, лобастые самоходки,
выпрямив указательные пальцы орудий.
Падает снег, настилая заносы.
Мороз свирепствует, пустоту перерезав.
С детства известно, что в такие морозы
нельзя дотронуться до железа.
Мы торопимся, за исход беспокоясь,
по узкому коридору проходит бригада.
За нами развертывается бронированный пояс
шириной в траекторию танкоснаряда.
С боем влетели мы на рассвете
в деревню притихшую
                                         и, пробиваясь на запад,
условленные увидали ракеты.
И получили предупрежденье комбата.
Потом загремело: «Здорово! Здорово!»
Танки горячие мы поставили клином.
Встретились воины Первого и Второго
Украинских фронтов
                                             на земле Украины.

Когда рассвет начинал подниматься,
наш сосед — рота Первого фронта
поставила рядом танк «двести двенадцать»,
он красиво подошел с разворота.
«Ты видишь, — говорю я, — механик,
что делают! Не оскандалиться надо!»
И сразу мы ощутили дыханье
разорвавшегося неподалеку снаряда.
И бросились, в разные стороны тычась,
опоясанные дивизии «непобедимых».
И все эти восемьдесят с лишним тысяч
оказались на скамье подсудимых.
Они старались вырваться с лету,
перестраивались и бросались в атаки.
А мы, осколочными рассеяв пехоту,
подкалиберными поджигали их танки.
«Тигры» на сугробах дымятся.
За нашим удачным выстрелом следом
два «тигра» разбил
                                   танк «двести двенадцать».
«Сема, отстаем от соседа!»
Трое суток битва не утихала
с вечера к вечеру.
                               С рассвета и до рассвета.
Корсунь-Шевченковская земля полыхала
у могилы дорогого поэта.
Но пояс наш не может порваться.
«Бронебойный!» — кричу я башнёру…
Но вдруг загорелся
                                        танк «двести двенадцать»,
мы увидели пушку у косогора.

«Пантера» еще стояла на месте,
еще дым весь не вышел из дула.
Я поместил ее в центр перекрестья,
и «пантеру» огнем шумящим обдуло.
Двое из экипажа «двести двенадцать»
в сугробы выбросились, как спички.
Танк, разбрасывая пламя и сажу,
взорвался и выбыл из боевой переклички…
Перебираясь через сугробы в потемках,
в почерневшей от разрыва воронке
двух танкистов обугленных отыскали мы с Семкой,
взяли на руки, отнесли их в сторонку.
Один уже умер.
                           Не ответит, не скажет.
Другой — студит снег в ладонях багряных.
«Ты кто?» — я спросил.
«Командир экипажа…»
Бинт мокреет на затянутых ранах…
«Это ты командовал „двести двенадцать“?
Твой сосед — это я. Меня? Звать Алешкой…
Два „тигра“? Твои это, должен признаться.
Мы встретились, как пряжка с застежкой!..»
— «Алеша, — шепнул он, — как же так, неудача!
Танка нет моего, а еще не готово…
Один устоишь? Не сорвется задача?
Слово дай!..»
                     Я поднялся.
                                         «Честное слово!»
Волненье меня охватило от этой
клятвы простой.
                               А он трепещет от жара.
Нехода из танка нас вызвал ракетой,
командир умирал уже на руках санитара.
«Честное слово»
                               с той минуты священной
на языке у меня перестало вертеться.
Клятву эту высокую, как приказ непременный,
произношу я с замиранием сердца…

И двинулись мы на поле утюжить,
войну задыхающуюся связали.
Гусеницы побелели от стужи,
каски со свастикой к земле примерзали.
К миру! Солнце обожженное, следуй!
Мир и свобода продвигаются рядом.
Мы битву завершили победой,
названной Вторым Сталинградом.

Тетрадь семнадцатая ВЕСНА

«Машин-то перевернутых — уйма!»
Наши танки идут,
                           просят посторониться.
Весна промывает освобожденную Умань.
Армии вражеские покатились к границе.
Вчера еще эти дома и заборы
издали возникали неясно,
вчера наши пушки смотрели на город
и каждый шаг наш подстерегала опасность.
Сегодня мы едем, и люки открыты.
Регулировщик у каждого поворота.
Крылья «опелей» хозяйкам пошли на корыта,
а дверцы изображают ворота.
Рядом два остановленных «тигра».
Вчера они смерть возили за бензобаком,
сегодня ребятишки на них затеяли игры,
не церемонятся, как с домашней собакой.
Поросенок уткнулся в немецкую каску,
интересуется: это что за посуда?
Воробьи, поворачивая круглые глазки,
над каской повели пересуды.

А время продвигается странно,
как волжские берега с парохода.
Из завтра в сегодня
претворяясь нежданно,
из настоящего в прошлое переходит.
Жадность моя во времени — непобедима!
Вместе бы —
                    день ушедший и приходящий!
Чтоб время сплавилось при мне воедино,
прошедшее с будущим — в настоящем.
Но время продвигается с нами,
оно не испытывает отступлений.
В кроватках,
                      размахивая розовыми кулачками,
кричит, просыпаясь, новое поколенье.

Уже стучатся в землю новые травы.
В отростках новые закипают деревья.
На остановки не имеем мы права
и продвигаемся по закону движенья.
Идем по закону нашего гнева,
по закону любви, закаленной в страданье,
всей силой наступательного нагрева,
идем,
          выполняя боевое заданье.
Жидкая грязь заливает по башню,
у пехотинцев разрисованы лица,
глядеть на дорогу становится страшно,
чтобы в небо нечаянно не провалиться.
Время движется.
Вот мы в апреле.
Солнце на гусеницах ежится колко
и, сразу врываясь в тонкие щели,
на приборах устраивает кривотолки.
На запад! На запад! От боя до боя.
«Смотри, как бегут!» — крутим мы головами.
Гибнут замыслы мирового разбоя.
Светлый мир наш оживает за нами.
Люба! Мы найдем тебя у Берлина!
Мы расправимся с бегущей оравой.
Проходят, покачиваясь, машины
зыбкою речной переправой.

Я на небо и землю
                                гляжу с удивленьем:
«Сема, подумай, сколько прошли мы
речушек, и рек, и полей, и селений,
и всё это земли
                                 отчизны любимой!..»
Мы изучали географию в классе,
полезные ископаемые — угли и руды —
и место, окрашенное краскою красной,
обводили указкой за полсекунды.
Урал был рудой,
                              Украина — пшеницей,
Курск — с магнитной аномалией сросся.
Столбик раскрашенный — это граница,
море Черное — это песня матроса.

В это же время
                               на уроке в ди шуле
место, окрашенное красною краской,
фашист подрастающий, поднявшись на стуле,
перечеркнул на карте указкой.
Им преподали идею блицкрига,
и полезли в сумасшедшем азарте
фашисты подросшие, с громом и гулом,
родину нашу перекрасить на карте.
Но то, что на карте было просто землею,
оказалось
                 нашей родиной милой,
полем боя
                  лужок оказался зеленый,
точка — крепостью,
                                  холм — фашистской могилой.
Урок географии справедливый —
для школьников от Адольфа до Фрица,
и ранцы их, брошенные сиротливо,
и каски, успевшие в земле утопиться…
Сколько неба над нами проплыло!
Сколько девушек улыбнулось с приветом!
Ведь это же девушки родины милой,
наши сестры, —
                             ты подумай об этом.
Не знал я,
                    что здесь вот домик построен,
а тут журавль наклоняется над колодцем,
и гуси, переваливаясь, движутся строем,
у калитки девушка засмеется.
Не знал, что через тысячи километров
такая же степь развернула просторы
и люди, заслоняясь от ветра,
чтоб увидеть нас, выйдут на косогоры.
О, как это здорово, Сема!
И я не могу волнения пересилить,
когда молдаване на языке незнакомом
спрашивают об урожаях России.
О, родина!
                     В охотничьем чуме,
в соленом мареве Кара-Бугаза,
в тесной заснеженной чаще угрюмой,
на вершинах снеговерхих Кавказа!
Родина — золотой Украиной!
Отечество — белорусским селеньем,
родинкой маленькой на щеке у любимой,
неразрывна ты с моим поколеньем.
Родина! Ты — учитель Остужев,
вдова Селезниха на железной дороге,
жена, проводившая мужа,
мать, меня поцеловавшая на пороге.
Отечество! Ты — наш Вася бессмертный!
Ты — Сема у орудия в шлеме,
ты — Сережа, товарищ наш верный,
ты — Тамара, чистая перед всеми,
ты — Люба!
                   Мы дойдем до победы!
Всё наше счастье к тебе возвратится.
Свобода
                    за нами
                                   продвигается следом.
Сема, слышишь, мы дошли до границы!

Тетрадь восемнадцатая НА ГРАНИЦЕ

Ветер метельный ползет за рубашку.
Танк ревет, землею забрызганный ржавой.
Я, из люка поднимаясь над башней,
вижу землю иностранной державы.
Здесь затихло,
                          уже не слышно ни пули.
Вездесущая постаралась пехота.
Без остановки мы к реке повернули,
чтобы у переправ поработать.
Танки плывут по земле непролазной
мимо немцев, от дороги отжав их.
Они, заляпанные снегом и грязью,
устремились к иностранной державе.
Река заблестела впереди полукругом,
на мосту копошится кипящая масса.
Ломятся, оттесняя друг друга,
как мальчишки после уроков из класса.

«Осколочный!»
                             Я застыл над прицелом.
«Не стреляй, — останавливает Семка, —
не уйдут они.
                       И мост. будет целым.
Пригодится!» — говорит он негромко.
На той стороне подн

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*