Борис Пастернак - Лирика 30-х годов
Я — русский человек
Люблю на Кремль глядеть я в час вечерний.
Он в пять лучей над миром засверкал.
Люблю я Волги вольное теченье,
Люблю сибирских рек задумчивое пенье,
Люблю, красавец мой, люблю тебя, Урал.
Я — русский человек, и русская природа
Любезна мне, и я ее пою.
Я — русский человек, сын своего народа,
Я с гордостью гляжу на Родину свою.
Она цветет, работает и строит,
В ней стали явью прежние мечты.
Россия, Русь, — могла ль ты стать такою,
Когда б Советскою не стала ты?
Ты сыновей растишь — пилотов, мореходов,
У крымских скал, в полуночном краю.
Я — русский человек, сын своего народа,
Я с гордостью гляжу на Родину свою.
Мир смотрит на тебя. Ты — новых дней начало.
Ты стала маяком для честных и живых.
И это потому, что слово — русский — стало
Навеки близким слову — большевик;
Что ты ведешь дружину молодую
Республик — Октября могучих дочерей.
Я — русский человек, и счастлив потому я,
Что десять есть сестёр у матери моей.
Как все они сильны, смелы и благородны!
Россия, Родина, услышь слова мои:
Ты потому счастлива и свободна,
Что так же сестры счастливы твои;
Что Грузия в цвету, Армения богата,
Что хорошо в Баку и радостно в Крыму.
Я — русский человек, но как родного брата
Украинца пойму, узбека обниму.
Так говорит поэт, и так его устами
Великий, древний говорит народ;
Нам, русским, братья все, кто вместе с нами
Под большевистским знаменем идет.
Могильные холмы сейчас я вспоминаю.
Гляжу на мир долин, а в горле горя ком:
Здесь русский лег, Петлюру поражая,
Там украинец пал, сражаясь с Колчаком.
Поклон, богатыри! Над нами коршун кружит,
Но мы спокойно ждем. Пускай гремит гроза.
В огнях боев рождалась наша дружба,
С тобой, мой друг киргиз, с тобой, мой брат
казах.
Как я люблю снега вершин Кавказа,
Шум северных дубрав, полей ферганских зной!
Родился я в Москве, но сердцем, сердцем связан
С тобою, мой Баку, Тбилиси мой родной!
Мне двадцать девять лет. Я полон воли к жизни.
Есть у меня друзья, — я в мире не один.
Я — русский человек, я — сын социализма,
Советского Союза гражданин!
Полюшко-поле
(Степная-кавалерийская)
Полюшко-поле,
Полюшко, широко поле.
Едут по полю герои,
Эх, да Красной Армии герои!
Девушки плачут,
Девушкам сегодня грустно, —
Милый надолго уехал,
Эх, да милый в армию уехал!
Девушки, гляньте,
Гляньте на дорогу нашу,
Вьется дальняя дорога,
Эх, да развеселая дорога!
Едем мы, едем,
Едем, а кругом колхозы,
Наши, девушки, колхозы,
Эх, да молодые наши села!
Только мы видим,
Видим мы седую тучу, —
Вражья злоба из-за леса,
Эх, да вражья злоба, словно туча!
Девушки, гляньте,
Мы врага принять готовы.
Наши кони быстроноги,
Эх, да наши танки быстроходны!
В небе за тучей
Грозные следят пилоты.
Быстро плавают подлодки.
Эх, да зорко смотрит Ворошилов!
Пусть же в колхозе
Дружная кипит работа.
Мы — дозорные сегодня,
Эх, да мы сегодня часовые!
Девушки, гляньте,
Девушки, утрите слезы!
Пусть сильнее грянет песня,
Эх, да наша песня боевая!
Полюшко-поле,
Полюшко, широко поле.
Едут по полю герои,
Эх, да Красной Армии герои!
Николай Асеев
Мальчик большеголовый
Голос свистит щегловый,
мальчик большеголовый,
встань, протяни ручонки
в ситцевой рубашонке!
Встань здесь и подожди-ка:
утро сине и дико,
всех здесь миров граница
сходится и хранится.
Утро сине и тихо,
солнца мокра гвоздика,
небо полно погоды,
Сейма сияют воды.
Пар от лугов белесый
падает под березы;
желтый цветок покачивая,
пчелы гудят в акациях.
Мальчик большеголовый,
облак плывет лиловый,
мир еще занят тенью,
весь в пламенях рожденья.
Не уходи за это
море дождя и света,
чуй — кочаны капусты
шепчут тебе: забудься!
Голос поет щегловый,
мальчик большеголовый,
встань, протяни ручонки
в ситцевой рубашонке!
Огненными вихрами
сразу пять солнц играют;
счастье стоит сторицей,
сдунешь — не повторится!
Шелк это или ситец,
стой здесь, теплом насытясь;
в синюю плавясь россыпь,
искрами брызжут росы.
Не уходи за это
море дождя и света,
стой здесь, глазком окидывая
счастье свое ракитовое!
Из стихотворения «Город Курск»
Город Курск стоит на горе,
опоясавшись речкой Тускорь.
Хорошо к ней слететь в январе
На салазках с крутого спуска.
Хорошо, обгоняя всех,
свежей кожею щек зазяблых
ощущать разомлевший снег,
словно сок мороженых яблок,
О республика детских лет,
государство, великое в малом!
Ты навек оставляешь след
отшумевшим своим снеготалом.
Последний разговор
Володя!
Послушай!
Довольно шуток!
Опомнись,
вставай,
пойдем!
Всего ведь как несколько
куцых суток
ты звал меня
в свой дом.
Лежит
маяка подрытым подножьем,
на толпы
себя разрядив
и помножив;
бесценных слов
транжира и мот,
молчит,
тишину за выстрелом тиша[23];
но я
и сквозь дебри
мрачнейших немот
голос,
меня сотрясающий,
слышу.
Крупны,
тяжелы,
солоны на вкус
раздельных слов
отборные зерна,
и я
прорастить их
слезами пекусь
и чувствую —
плакать теперь
не позорно.
От гроба
в страхе
не убегу:
реальный,
поэтусторонний,
я сберегу
их гул
в мозгу,
что им
навеки заронен.
«Мой дом теперь
не там, на Лубянском,
и не в переулке
Гендриковом;
довольно
тревожиться
и улыбаться
и слыть
игроком
и ветреником.
Мой дом теперь —
далеко и близко,
подножная пыль
и зазвездная даль;
ты можешь
с ресницы его обрызгать
и все-таки —
никогда не увидать».
Сказал,
и — гул ли оркестра замолк
или губы —
чугун —
на замок.
Владимир Владимирович,
прости — не пойму,
от горя —
мышление туго.
Не прячься от нас
в гробовую кайму,
дай адрес
семье
и другу.
Но длится тишь
бездонных пустот,
и брови крыло
недвижимо.
И слышу:
крепче во мне растет
упор
бессмертного выжима.
«Слушай!
Я лягу тебе на плечо
всей косной
тяжестью гроба,
и, если плечо твое
живо еще,
смотри
и слушай в оба.
Утри глаза
и узнать сумей
родные черты
моих семей.
Они везде,
где труд и учет,
куда б ни шагнул,
ни пошел ты.
Мой кровный тот —
чья воля течет
не в шлюз
лихорадки желтой.
Ко мне теперь
вся земля приближена,
я землю
держу за края.
И где б ни виднелась
рабья хижина,
она —
родная,
моя.
Я ночь бужу,
молчанье нарушив,
коверкая
стран слова;
я ей ору:
берись за оружье,
пора, поднимайся,
вставай!
Переселясь
в просторы истории,
перешагнув
за жизни межу,
не славы забочусь
о выспреннем вздоре я, —
дыханьем миллионов
дышу и грежу.
Я так свои глаза
расширил,
что их
даже облако
не заслонит,
чтоб чуяли
щелки, заплывшие в жире,
что зоркостью
я
знаменит.
Я слышу, —
с моих стихотворных орбит
крепчает
плечо твое хрупкое:
ты в каждую мелочь
нашей борьбы
вглядись,
не забыв про крупное.
Пусть будет тебе
дорога одна —
где резкой ясности
истина,
что всем
пролетарским подошвам
родна
и неповторимая
единственно.
Спеши на нее
и крепче держись
вплотную с теми,
чье право на жизнь.
Еврей ли,
китаец ли,
негр ли,
русский ли, —
взглянув на него,
не бочись,
не лукавь.
Лишь там оправданье,
где прочны мускулы
в накрепко сжатых
в работе руках.
Если же ты,
Асеев Колька,
которого я
любил и жалел,
отступишь хоть эстолько,
хоть полстолько,
очутишься
в межпереходном жулье;
если попробуешь
умещаться,
жизни, похлебку
кое-как дохлебав,
под мраморной задницей
мещанства,
на их
доходных в меру
хлебах:
если ослабнешь
хотя б немножко,
сдашь,
заюлишь,
отшатнешься назад, —
погибнешь,
свернувшись,
как мелкая мошка,
в моих —
рабочих
всесветных глазах.
Мне и за гробом
придется драться,
мне и из праха
придется крыть:
вот они —
некоторые
в демонстрации
медленно
проявляют прыть.
Их с места
сорвал
всеобщий поток,
понес
из подкорья рачьего;
они спешат
подвести мне итог,
чтоб вновь
назад поворачивать.
То ли в радости,
то ли в печали
панихиду
по мне отзвонив,
обо мне, —
как при жизни молчали,
так и по смерти
оглохнут они.
За ихней тенью,
копя плевки, —
и, что
всего отвратительней, —
на взгляд простецкий,
правы и ловки —
двудушья
тайных вредителей.
Не дай им
урну мою
оплюнуть,
зови товарищей
смело и громко.
Бригада, в цепи!
На помощь, юность!
Дорогу
ко мне
моему потомку!
Что же касается
до этого выстрела, —
молчу,
но молчаньем
прошу об одном:
хочу,
чтоб река революции
выстирала
это единственное
мое пятно.
Хочешь знать,
как дошел до крайности?
Всю жизнь —
в огневых атаках
и спорах, —
долго ли
на пол
с размаху грянуться,
если под сердцем
не пыль, а порох?
Пусть никто
никогда
мою смерть
(голос тише —
уши грубей),
кто меня любит,
пусть не смеет
брать ее…
в образец себе.
Седей за меня,
головенка русая,
на стихи былые
глазок не пяль
и помни:
поэзия — есть революция,
а не производство
искусственных пальм».
…Смотрю
на тучу пальто поношенных,
на сапогов
многое множество…
Нет!
Он не остался
один-одинешенек.
И тише
разлуки тревогой
тревожусь.
Небо,[24]
которое нелюдимо,
вечер
в мелкую звездь оковал,
и две полосы
уходящего дыма,
как два
раскинутых рукава.
Штормовая