Жан Молине - "Желаний своевольный рой". Эротическая литература на французском языке. XV-XXI вв.
— Прочти.
— Письмо адресовано не мне.
— Прочти.
Я быстро читаю, как сквозь туман. Женщина, такая же как я, пишет по его объявлению. Она смотрела садо-мазохистские видео, ей нравится, но страшно: вправду ли он делает это, хлещет кнутом до крови, подвешивает за груди, сшивает малые губы? Пометят ли ее каленым железом, порвут ли длинными и толстыми предметами, возьмут ли несколько мужчин сразу? Я поднимаю глаза. Он наблюдает за мной.
— Я не отвечаю женщинам, которым страшно.
— Мне не страшно.
Я сказала это, проводив взглядом кошку. Она крадется вдоль стены, увитой красными розами. В тишине хохочут две негритянки. Все могло бы так и остаться на веки вечные…
Мы с рыжим начинаем беседу. Мне кажется, что с нашей первой встречи мы говорим одни и те же слова. Я повторяю, мне нужно, чтобы меня подчинили, что могу все, если надо мной возобладают. Тогда он показывает мне журнал, который получил сегодня утром, и как будто бы извиняется: ничего особенного, коммерческий проект, зачем только ему его присылают, он не просил. Я листаю. Фотографии голых женщин с выбритыми лобками, которые сидят на бутылках или мастурбируют пальцами с непомерно длинными ногтями. Лижут мужские члены. У них булавки в грудях, собачьи ошейники на шее, в руках хлысты. Некоторые затянуты в кожаную сбрую или в облегающий комбинезон, который доходит до самого лица, закрывая его маской с прорезью для глаз и отверстием для рта. В этих нелепых нарядах они стоят с победоносным видом или лежат, раскинув ноги, в гинекологических креслах, покрытых кожей, со стременами для ступней и привязными ремнями. Фотографии без полета, обескураживающе банальные. Я говорю ему это и добавляю, что настоящий художник, например, Мэпплторп[81], сделал бы из такого сюжета нечто волшебное, «волшебное», повторяю я, имея в виду его фотографии цветов, потому что терпеть не могу его ню, столь значимое для культуристов секса. Но его тюльпаны и орхидеи трогательны в своем совершенстве, в анфас и в профиль, распущенные и в бутонах, они волшебны, другого слова не подобрать. Рыжий соглашается с некоторой неловкостью. Может быть, он не знает, кто такой Мэпплторп.
Я переворачиваю несколько страниц — и вот он, раздел объявлений.
— Конечно, тут найдутся на любой вкус, — говорит он, помявшись, словно лично несет ответственность за причуды дающих объявления.
Я читаю медленно, из-за аббревиатур и специальной терминологии, пытаюсь прояснить для себя некоторые вещи: например, фетишизм, использование в качестве субреток на высококлассных вечеринках или растяжка малых губ на восемь сантиметров — их пристегивают резинками к бедрам под мини-юбочкой.
— Это смешно, — говорю я и заставляю себя от души рассмеяться, как добрая надзирательница в детском садике.
Он цедит сквозь зубы, что, мол, да, смешно, вот почему он никогда не дает здесь объявлений. Он помещает их в субботней газете, и не такие откровенные, а ровно настолько, чтобы заинтересованная в этом женщина поняла. Я поднимаю глаза, смотрю на его светлые брови и повторяю по памяти, неожиданно пылко:
— «Властный мужчина ищет молодую женщину с гибким характером для…»
Он перебивает меня, без раздражения, терпеливо объясняет, что два-три года назад подобное невинное объявление в газете могло быть запрещено и возвращено отправителю. Сегодня писать такие вещи позволительно, но все же соблюдая осторожность. «Гибкий характер», например, проходит лучше, чем «покорный», это — он колеблется — задает «хороший тон». И с этими словами смотрит на меня мрачно, почти мстительно. Наши взгляды встречаются. Я продолжаю машинально листать журнал.
— Я очень гибкая, — говорю я, не поднимая глаз. — Я могу коснуться руками пальцев ног.
— В этой среде, — отвечает он, — занимаются не столь благоразумными вещами.
Повисает неловкое молчание; ему, наверно, видятся «не столь благоразумные» картины. Я же размышляю над этим выражением, смакую его иронию. Этот человек начинает меня интересовать, потому что он, не злобствуя, сокращает разделяющую нас дистанцию. Вместе мы рискуем выглядеть большим посмешищем: мы так далеки друг от друга, что кажемся гротескными карикатурами. Благоразумная кукла и скверный чудик, каждый мерцает в своем небе, за множество световых лет друг от друга: я — с моими снами о птицах, он — с его странными вопросами. Понравится ли мне, например, если мной овладеют сразу несколько мужчин? Пусть я только скажу, желающих хватает, главная трудность в том, чтобы выбрать день и час, устраивающие всех.
— Ты должна понимать, что в жизни все не как в книгах, где люди встречаются как по заказу, да еще и в башнях, оборудованных по последнему слову техники. В жизни что? Работа с девяти до пяти, семья с пяти до девяти, все это в стандартных многоэтажках, населенных хлопотливыми хозяйками да горластыми детишками, а в гостинице, пожалуй, вдесятером не соберешься. Но все-таки, если ты хочешь, можно попробовать… Да?
Он смеется потухшим смехом, и меня это задевает. Повисает довольно долгое молчание, только позвякивает ложечка, которой он крутит в чашке.
— Во всяком случае, что касается гигиены, тут я маньяк. Нет проникновениям без презерватива.
— Разумеется, — говорю я, вспоминая мужчин, которые у меня были: все они терпеть не могли надевать эту штуку.
— В этом квартале, — добавляет он, — иногда бывает, трубы засоряются от обилия презервативов. Вот и доказательство, что все делают это: адвокаты, врачи, чиновники, особенно европейские чиновники, — все, в любой день, в любой час, но особенно после полудня, в частных домах, в маленьких гостиницах, здесь не одна такая, на всех улицах их полно, но ты ничего не увидишь, вывесок-то на фасадах нет.
Я зачарованно слушаю. Город — гигантский бордель.
<…>
Я одеваюсь в коротенькое, я одеваюсь в обтягивающее. Я уже не в том возрасте, но это в порядке вещей. Вещей, которые кончились, которые испиты до дна, но не поняты.
Возвращается Жиль. Говорит, что я красивая. Что я должна снять все нижнее белье, быть голой под платьем.
Жиль ведет меня в лес. Впереди у нас два часа. Мы идем медленно, разговариваем. Обо всем, кроме рыжего. Не хочется о нем говорить. Да и не стоит он того.
Жиль курит на ходу. Как он курит — это завораживающее зрелище: слегка щурит глаза, с видом ласковым и суровым одновременно; он где-то не здесь, далеко от меня. Он удаляется, затягиваясь, вдыхая дым, вдыхая с дымом весь этот мир, из которого я временно исключена. Он отдыхает от меня. Вот так я обладаю им, в этой неуловимой ностальгии, вызванной его красотой и дистанцией, что создает сигарета. У него длинные руки, ухоженные ногти. Думая о его пальцах, я, словно в одном кадре, вижу долгую тонкую сигарету и мою вульву, набухшую желанием.
Он идет, курит, мы разговариваем. Проходит час. Я удивляюсь, что он еще не уложил меня в папоротники. С загадочным видом он поворачивает назад.
— Ты ничего со мной не сделаешь? Ничего?
Мне легко, безразлично.
— Сделаю, — говорит он, — всё.
Мой живот наливается тяжестью, колени подгибаются. Мы проходим еще немного. Жиль показывает мне на дерево особой породы — один каштан среди буков. Я прислоняюсь к нему спиной. Жиль задирает мое платье, запускает под него пальцы с бесконечной нежностью.
— Ты набухаешь, как спелый плод, — говорит он с неизменным восторгом перед естественными проявлениями.
Я и сама чувствую, как зреет этот плод, как он наливается соками с головокружительной быстротой, становится огромным, влажно сочащимся — какая странная власть у руки любовника, что может так оживить сморщенный, сухой плод, наполнить его мгновенно теплой влагой и желанием быть сорванным или лопнуть под легким нажатием пальцев. Я лопаюсь, ноги, подкашиваясь, сползают по стволу, голова запрокидывается, и кора цепляет волосы, тянет их, словно рука.
— Спринтерша… — говорит Жиль.
Мое дыхание уже глубже, дольше, свободное до кончиков ног. Я поднимаюсь, стою прямо, слившись с каштаном своей размякшей плотью, вся во власти дерева, непохожего на другие, сильная нашим союзом и своим криком, который взмыл по стволу, добравшись высоко-высоко, до тонких облаков, перечеркнутых ветвями кроны. Я расстегиваю ширинку Жиля, просовываю руку, достаю пенис, уже затвердевший. У Жиля встает, стоит лишь ему до меня дотронуться, иногда даже просто при мысли обо мне, если я далеко. Тогда он готов заплакать, он говорил мне, я знаю. Теперь же он послушен, как ребенок. Не мешает моим рукам двигаться туда-сюда, и очень скоро я чувствую, что он вот-вот кончит; тогда я расстегиваю пуговицы, на моем платье, расположенные спереди лесенкой, под ним мой живот, голый, набухший, и Жиль со стоном кончает на меня. Я смотрю на светлое желе, покрывшее темные волоски на моем лобке, и смеюсь, оно теплое, чистое, как парное молоко, и вздрагивает от каждого моего движения. Жиль вытирает меня папоротниками, так липко, что приходится вытирать снова и снова, оно похоже на гель, которым мажут живот перед ультразвуковым исследованием, — я помню, как провожала сестру в больницу, восьмой месяц беременности, натянутая до предела кожа, медсестра намазала ее гелем, а потом водила зондом, мягкий шарик легко скользил за счет вращательных движений. Я помню очертания плавающего на экране младенца, он растягивался, как эктоплазма: надо было различить эти чудеса, понять, вот ручка, ножка, половой орган маленького мальчика, мерно пульсирующее сердце, но я ничего не понимала, я видела только подвижные формы жизни, менее явные, чем сны, чем все мои сны о материнстве, океанские, непостижимые формы, из-за которых хочется плакать.