Игорь Губерман - Иерусалимские дневники (сборник)
Соло на ослабшей струне
* * *Про наше высшее избрание
мы не отпетые врали,
хотя нас Бог избрал не ранее,
чем мы Его изобрели.
Немного выпил. Дым течёт кудряво.
С экрана врут о свежих новостях.
Сознание моё уже дыряво,
и вроде бы я дома, но в гостях.
Я в мире прожил много лет,
исчезну вскоре навсегда,
а до сих пор ответа нет,
зачем являлся я сюда.
Забавно мне смотреть на небо,
в те обольстительные дали,
где я ещё ни разу не был
и попаду куда едва ли.
Живя во лжи, предательстве и хамстве,
не мысля бытия себе иного,
приятно тихо думать о пространстве,
где нету даже времени земного.
Я всех готов благословлять,
я наслаждаюсь обольщением,
и на отъявленную блядь
смотрю с высоким восхищением.
Большой ценитель и знаток,
но хвор уже и хил,
не бабник ты и не ходок,
а дряхлый ебофил.
Мы курим возле печек и каминов,
про скорое толкуя новоселье,
в отчаянии много витаминов,
которыми питается веселье.
Как ни бодрись и как ни пукай,
а жизнь весьма обильна скукой.
Чтобы евреям не пропасть
и свой народ увековечить,
дана им пламенная страсть
самим себе противоречить.
Я благодарен очень Богу:
Он так заплёл судьбы канву,
что я сумел отрыть берлогу,
в которой много лет живу.
Сбежала Муза, блядь гулящая,
душа молчаньем туго скована,
и дальше жизнь моя пропащая
уже не будет зарифмована.
В каких-то скрытых высших целях,
чтоб их достичь без промедлений,
Бог затмевает ум у целых
народов, стран и поколений.
Пришла волшебная пора:
козёл на дереве заквакал,
святых повсюду – до хера,
а просто честных – кот наплакал.
Увы, сколь часто мне казалось,
что мной уже раскрыт секрет,
и до познания осталось
полдня и пачка сигарет.
Склероз, как сумрак, нарастает,
плодя беспамятные пятна,
и всё, что знал и думал, – тает
и утекает невозвратно.
Истлевших свитков жухлый сад
нам повествует из-под пыли,
что много тысяч лет назад
евреев тоже не любили.
Ценю в себе обыкновение
достичь душевного спокойствия,
смотря на каждое мгновение
как на источник удовольствия.
Я потому грешил, как мог,
живя не постно и не пресно,
что если сверху смотрит Бог —
Ему должно быть интересно.
Вполне сохранны мы наружно,
тая о старости печаль,
но веселимся так натужно,
что можем пукнуть невзначай.
Я жаждал, вожделел, хотел, алкал,
ища себе крутого ощущения,
и сам себя азартно вовлекал
в опасные для жизни обольщения.
Всё состоялось, улеглось,
и счастлив быть могу я вроде бы,
но мучат жалость, боль и злость,
что так неладны обе родины.
Притворяться, кивая значительно,
я не в силах часами подряд,
а выслушивать очень мучительно,
сколько люди хуйни говорят.
Я радуюсь покою и затишью,
для живости года уже не те,
и только пробегает серой мышью
растерянность в наставшей пустоте.
Когда на Страшный суд поступит акт,
где список наших добрых дел прочтётся,
зачтутся не они, а мелкий факт,
что я не думал, что кому зачтётся.
Поступки еврейские странны,
тревожат житейскую трезвость,
и хмурятся дряхлые страны
на юную древнюю резвость.
Напьюсь когда – не море по колено,
а чувство куража совсем иное:
как будто я горящее полено,
и льётся от костра тепло земное.
Только что разошлись наши дети,
на столе – недоед и посуда,
наше счастье – зародыши эти,
что общаются с нами покуда.
Томит еврея русский бес:
мерцает церкви позолота,
шумит в душе осенний лес
и вкусно чавкает болото.
По части блядства мой народ
с библейских славится времён
и сто очков даёт вперёд
сынам любых иных племён.
Попал по возрасту я в нишу
пустых ненужных стариков,
хотя и вижу я, и слышу
острее многих сопляков.
Игра умеренных способностей
моим сопутствует мыслишкам,
но бог деталей и подробностей
меня побаловал не слишком.
Есть сутки лёгкие и скорые —
летят, как будто гонит кто-то,
и вяло дни текут, в которые
жить ни к чему и неохота.
Блаженство распустилось как цветок,
я виски непоспешно пью с приятелем,
и мир, хотя немыслимо жесток,
однако ровно столь же обаятелен.
Всегда еврей изрядно мнителен,
а разъезжая – остро бдителен:
еврею предки завещали
следить в дороге за вещами.
Наш мир устроен очень круто,
судьба размечена любая,
и Цезарь сам находит Брута,
чтоб удивиться, погибая.
Естественно, что жизненный напор
ослаб уже во мне с недавних пор.
Но мыслей, хоть и редких, шевеление
родит ещё во мне одушевление.
То, чем обязан я судьбе,
варившей мне меню,
и чем обязан я себе, —
уже не я сравню.
Столько я на своих на двоих
исходил и дорог, и квартир,
что теперь я забочусь о них,
но идут они только в сортир.
Вовсе не артист и не поэт,
даже и не чтец, признаться честно,
с наглостью на сцене много лет
я работал соло без оркестра.
Заметно и поверхностному взгляду,
что ценность человека измерима
его сопротивлением распаду,
который происходит в нас незримо.
Не зря среди чужих едим и пьём,
немедля мы занятие находим:
с которым населением живём,
того и на еврейский переводим.
Конечно, юные шалавы
милы артисту, но сильней
артиста манит жопа славы,
зовя его стремиться к ней.
Когда немного выпил и курю,
отдавшись погубительной привычке,
то всё, что в это время говорю, —
чириканье позавтракавшей птички.
Я жил, за всё сполна платя,
меня две матери носили:
я был еврейское дитя
и был я выродок России.
На крохотном запущенном пространстве
евреям повезло собраться вместе,
и речь не о гордыне или чванстве,
а только о достоинстве и чести.
Рассудок мы в советчики не брали;
пылая вожделением неистово,
мы сразу в обольщения ныряли,
а дно повсюду – очень каменистое.
Давно уже я полностью свободен
и волен в биографии моей,
поэтому из двух возможных родин
я ту предпочитаю, что родней.
Когда забуду всё на свете,
всех перестану узнавать,
пускай заботливые дети
приносят рюмку мне в кровать.
Порою мы в суждениях жестоки,
но это возрастное, не со зла:
в телах у молодых играют соки,
а в душах стариков шуршит зола.
На сцене я весьма нелеп,
но не считаю унижением,
что зарабатываю хлеб
лица необщим выражением.
Текут века и тают годы,
евреи ткут живую нить,
а коренные все народы
мечтают их искоренить.
Из тех, кто осушал со мной бутыли,
одни успели тихо помереть,
а многие живые так остыли,
что выпивкой уже их не согреть.
Оставив надоевшую иронию,
замечу благодарственно и честно,
что рюмка возвращает нам гармонию
с реальностью, паскудной повсеместно.
Очень явственно с некой поры
угасает последний мираж,
испаряется чувство игры
и предательски чахнет кураж.
Меня Творец не просто потчевал
разнообразною судьбой,
но и склонял весьма настойчиво
к упрямству быть самим собой.
Хотя мне явно до конца ещё
пожить немного суждено,
я часто вижу свет, мерцающий
у входа в новое кино.
Есть очень грустная подробность
в писаньях нынешних мыслителей:
меня печалит низкопробность
высоколобых сочинителей.
Чтоб мы мельтешились по жизни
спокойней,
таится до срока зловещий рубеж,
и всюду всегда
перед завтрашней бойней
наш воздух особенно светел и свеж.
Беда державе, где главней
кто хитрожопей и гавней.
Уже в лихой загул я не ударюсь,
не кинусь в полыхание игры.
Я часто говорил, что я состарюсь,
но сам себе не верил до поры.
Всё, что мы знаем, – приблизительно,
вразброд, обрывочно и смутно,
и зря мы смотрим снисходительно
на тех, кто тёмен абсолютно.
Я в этой мысли прав наверняка,
со мной согласны лучшие умы,
что жирный дым любого пикника
Творцу милей, чем постные псалмы.
Слежу пристрастно я и пристально —
с годами зрение острее, —
как после бурь в уютной пристани
стареют сверстники быстрее.
Есть у меня давно уверенность,
что содержанье тела в строгости
и аскетичная умеренность —
приметы лёгкой, но убогости.
Цветущею весной, поближе к маю
у памяти сижу я в кинозале,
но живо почему-то вспоминаю
лишь дур, что мне когда-то отказали.
Есть Божье снисхождение в явлении,
знакомом только старым и седым:
я думаю о светопреставлении
спокойнее, чем думал молодым.
Склеротик я, но не дебил,
я деловит и озабочен,
я помню больше, чем забыл,
но то, что помню, – смутно очень.
Печальное чувствую я восхищение,
любуясь фигурой уродской:
от жизни духовной у нас истощение
бывает сильней, чем от плотской.
Доволен ли Господь картиной этой?
Затем ли сотворял Он шар земной,
чтоб мы готовы стали всей планетой
отправиться к Нему взрывной волной?
Назвать мне трудно это чувство,
в нём есть болезненное что-то:
мне стыдно, пакостно и грустно,
когда читаю идиота.
Мотив уныло погребальный
звучит над нами тем поздней,
чем дольше в нас мотив ебальный
свистит на дудочке своей.
От лозунгов, собраний и знамён
удачно весь мой век я уклоняюсь,
я менее, чем хочется, умён,
но менее мудак, чем притворяюсь.
Вся жизнь моя уселась на диету,
стремясь в тоску воздержанности влезть,
уже в судьбе крутых событий нету,
а страсти – есть!
Вместе с нами он ест угощение,
вместе с нами поёт про камыш,
только есть у меня ощущение,
что внутри него – дохлая мышь.
Мне всегда с утра темно и худо,
и тому не выпивка виной,
это совесть, ветхая зануда,
рано утром завтракает мной.
Кошмарно время старости летит,
таща с собой и нас неумолимо,
но к жизни так ослаб наш аппетит,
что кажется – оно несётся мимо.
Когда б меня Господь спросил,
что я хочу на именины,
я у Него бы попросил
от жизни третьей половины.
Забавные мысли по части морали
ко мне приходили не раз:
мы с чистой душой беззастенчиво крали,
а грех – если крали у нас.
Мне думать лень и неохота
про скудость завтрашнего дня:
как будто выпотрошил кто-то
меня былого из меня.
Я убеждался многократно,
что стоит жизнью дорожить,
но тихо жить и аккуратно —
совсем не лучший способ жить.
Мне хорошо, когда лежу,
не потому, что мышцы скисли,
я лёжа легче нахожу
свои растерянные мысли.
Печальны утекающие дни:
мне стал уход ровесников привычен,
а с кем хотел бы видеться – они
уходят раньше тех, кто безразличен.
Питомцы столетия шумного,
калечены общей бедой,
мы дети романа безумного
России с еврейской ордой.
Мошенники, прохвосты, прохиндеи,
охотно собираясь тесным кругом,
едины в одобрении идеи,
что следует быть честными друг с другом.
Чем более растёт житейский стаж,
чем дольше мы живём на белом свете,
тем жиже в нас кипит ажиотаж
по поводу событий на планете.
Нас годы гнули и коверкали,
но строй души у нас таков,
что мы и нынче видим в зеркале
на диво прежних мудаков.
Следя, как неуклонно дни и ночи
смываются невидимой рекой,
упрямо жить без веры – тяжко очень,
поскольку нет надежды никакой.
Теперь я смирный старый мерин
и только сам себе опасен:
я даже если в чём уверен,
то с этим тоже не согласен.
Судьба сигналы шлёт нам,
но толкуем
мы так разнообразно эти знаки,
что часто чемоданы вдруг пакуем,
хотя настало время сеять злаки.
Уроны, утраты, убытки
меня огорчают слегка,
но шепчут под вечер напитки
о фарте, что жив я пока.
Потребность наших душ в идее,
мечте и мифе благородном
отменно чуют прохиндеи,
вертя сознанием народным.
Карай мою дурную плоть,
лишай огня мой нищий дух,
но упаси меня, Господь,
от говоренья правды вслух.
Что будут к худу изменения,
повсюду видно изнутри:
везде на запахи гниения
из нор вылазят упыри.
Хотя в литературе нет советов,
как жить, чтобы душа была в нирване,
Обломов был умнее, чем Рахметов:
лежал не на гвоздях, а на диване.
Я счастлив, отвечает мерин сивый,
и кажется, нельзя сказать иначе,
сегодня быть несчастным – некрасиво:
как будто что-то просишь без отдачи.
Мы курим, пьём, и музыка играет;
букет сирени в вазе умирает.
Гордимся мы, что тайны мироздания
сверлом буравит разум наш кипучий;
иллюзия возможностей познания —
наркотик замечательно живучий.
Я был упрямым как осёл,
душа всегда была уверена:
если потеряно не всё,
то ничего и не потеряно.
Люблю крутые поговорки,
из них подмигивают нам
сознанья нашего задворки,
где гнусь и совесть – пополам.
Рвётся жизни течение плавное,
в кошелёк если не за чем лезть,
а что деньги – не самое главное,
понимаешь, когда они есть.
Уже пора идти к врачу,
пора сдаваться, делать нечего:
с утра я сразу спать хочу,
а днём дремлю, и сонный вечером.
А где-то нынче льют дожди
и во дворцах сидят вожди:
постригли шерсть у населения
и пьют вино от утомления.
Лежит вокруг ночная мгла,
темно в любом окне,
а совесть подлая легла
и пристаёт ко мне.
Души трагический надлом
и тягость жизни подневольной
легко врачуются теплом
холодной влаги алкогольной.
В лице людей, почти обыкновенных,
которым я безмерно благодарен,
послал мне Бог читателей отменных —
на деньги их мой суп сегодня сварен.
Трус убегал, и вслед ему
кривился лунный диск:
Бог помогает лишь тому,
кто сам готов на риск.
Ещё за то люблю я пьянство,
что вижу в ходе выпивания
игру духовного пространства
с убогой клеткой проживания.
Что случилось – пустяк, ерунда:
тут наплюй, там исправить возможно,
а реальная в жизни беда —
если ты одинок безнадёжно.
Народных суждений слепая волна,
включая и мысли ублюдка,
содержит солидную долю гавна,
продукта души и желудка.
Ни за что покуда не в ответе,
прописи усвоивши простые,
пылко повторяют наши дети
наших жизней хлопоты пустые.
Трепаться – любезная сердцу традиция,
но тут я сидел и разглядывал стены:
есть люди – такая у них эрудиция,
что с ними скучаешь на разные темы.
Всегда в убогом настоящем
так золотится день грядущий,
что в самом хилом и ледащем
желанье жить играет гуще.
Когда мы прочно в космос выйдем
на чём-то дьявольски летучем,
то много тварей там обидим
и хвори новые получим.
Сегодня мне работать лень,
затею праздничный обед:
отмечу рюмкой первый день
оставшихся от жизни лет.
Уверен я, что Бог, даря скрижали,
сочувствием и жалостью томим,
хотел, чтоб мы сперва соображали,
а после уже следовали им.
Мне ясно видится картина,
как исказятся гневом лица,
и рухнет разума плотина,
и волны злобы станут биться.
Тяжёлый дух благополучия
так ослабляет наши души,
что нам паскудно страшно случая,
который наш покой нарушит.
Бич истории – тип низкопробный
и его прозябанье убогое:
человек, ни к чему не способный,
безоглядно способен на многое.
Наш век погибельных волнений
с его утратами и болями
для вслед идущих поколений
забавен будет, но не более.
Слушаю слова и обороты —
странная в душе клубится смута:
так Россию хвалят патриоты,
словно продают её кому-то.
Не пожелаю и врагу
своё печальное терпение:
хочу я только что могу,
и потому хочу всё менее.
Увы, причина многих бедствий
и роста злобной сволоты —
в непонимании последствий
прекраснодушной доброты.
Я не похож ни на кого,
я только сам себе подобен,
я и пишу-то для того,
чтобы узнать, на что способен.
Года текут, по счастью, неплохие,
опутан я житейской паутиной,
и плещутся кошмарные стихии
над будничной и мелочной рутиной.
Если когда, неважно где,
нас голод мучает сиротский,
то плач желудка о еде —
позыв духовный, а не плотский.
Сегодня вышел день удачный:
как будто что нашёл и поднял,
и возле сердца лист наждачный
почти не трёт его сегодня.
Мне мила безбожная стезя:
вовсе не хожу я в синагогу,
ем, чего евреям есть нельзя,
и грешу доныне, слава Богу.
Густую чушь мои уста
несли нечаянно и вдруг,
но у меня душа чиста,
поскольку мне язык не друг.
Везде каноны и традиции,
уставы, стили и обычаи,
за их незримыми границами
блаженно тонешь в неприличии.
Уверен я, что Бог – не дилетант,
насквозь Ему прозрачны обстоятельства,
и где-то есть жестокий прейскурант
расплаты за убийства и предательства.
Когда утёкший день отмечен
мыслишкой в новом оперении,
то я и пить сажусь под вечер
в гораздо лучшем настроении.
Я медленно кропаю книжку новую,
себя я день за днём над ней гублю,
а после я её – уже готовую —
спокойно и привычно разлюблю.
Не знаю, как на свете том,
но твёрдо знаю, как на этом:
всё, что оставил на потом,
уносят с дружеским приветом.
Невозможна житейская драма,
где гуляют роскошные хахали,
чтобы там не втемяшилась дама
и чтоб даму по ходу не трахали.
Я думаю, что истинный философ
живёт и прозябает незаметно,
подкапливая тихо тьму вопросов
и к Богу адресуясь безответно.
Любовь – таинственная смута,
она чревата чудесами:
день улетает, как минута,
секунды тянутся часами.
Когда уже покой заслужен
и годы нам легли на лица,
мы начинаем видеть хуже,
чтобы на зеркало не злиться.
Я жил весьма, совсем, отнюдь не строго,
но строго за своей следил судьбой,
боялся потому что я не Бога,
а тягостной вражды с самим собой.
Слова ко мне текут исподтишка
и прыгают из памяти, как белки,
сливаясь в облик нового стишка,
готового для чистки и отделки.
Народ желает сильного царя —
чтоб доблестный он был и удалой,
и вскоре долгожданная заря
закатом обращается и мглой.
Да, мир наш сочинён довольно скверно,
однако в отношении тюрьмы
кивать на Божий замысел неверно —
её уже придумывали мы.
Разглядывал на улице прохожих,
неспешно поджидая домочадца,
и много среди них нашёл похожих
на тех, с кем я стараюсь не встречаться.
Подлянки от любых я жду властей,
с еврейским генетическим недугом
родился я, и сводку новостей
смотрю с уже заведомым испугом.
Стоят на горизонте времена
душевных и физических контузий,
и будущая дикая война
затопчет поле нынешних иллюзий.
К нам годы приходят с подарками,
и я – словно порча прилипла —
хочу кукарекать, но каркаю —
надрывно, зловеще и хрипло.
Меня поили русские ключи,
меня медвяный воздух обволок,
весь век я пролежал бы на печи,
поплёвывая в низкий потолок.
Стишки читать порой так неохота,
испытывая чуть не отвращение,
что если б у меня была пехота,
я мигом бы очистил помещение.
Ещё горит мой уголёк,
ещё любезна мне свобода,
и от кончины я далёк,
как декабристы – от народа.
России чудо нужно было:
чтобы лжецы не лгать поклялись,
чтобы гавно куда-то сплыло
и чтоб рабы с колен поднялись.
Идея – бабочка в ладонях:
посмотришь – радуется глаз,
но и в совсем пустых погонях
бывал я счастлив сотни раз.
Бездельник я. Моя работа —
своё безделье соблюдать,
чтобы в меня безвидный кто-то
вливал пустую благодать.
Смотрю на Божий мир я исподлобья:
то гибельно повсюду, то опасно;
однако, если мы – Его подобья,
то ждать Его сочувствия – напрасно.
Когда порушены все вехи
и знаки верного пути,
то можно только в чистом смехе
себе спасение найти.
Про то, как одинок, напоминание
является болезненно и вдруг;
взаимное меж нас непонимание —
хронический таящийся недуг.
Во тьме надеждой тихо позваны,
мы спим и счастливы как дети,
но цвет надежд обычно розовый
и растворяется при свете.
Напрасно я Маркса держал в недоверии,
теперь отношусь с пониманием:
вот нынче повсюду избыток материи,
но всюду хреново с сознанием.
Бумага тоскует по буквам,
и найдена верная нота,
мешает лишь издали стук нам:
костлявая ищет кого-то.
Мы днём кишим, и прибыль на уме,
успеха варианты и детали,
а совесть к нам является во тьме,
чтоб мы в зануду тапком не попали.
Былое живо в нашем хворосте,
ещё гуляют искры в нём,
и только старческие хворости
мешают нам играть с огнём.
Мне очень симпатичны доктора
и знаний их таинственное царство:
порой не понимают ни хера,
но смело назначают нам лекарство.
Вчера возле камней, навеки слившихся,
где связано узлом несчётно судеб,
толпился я в густой толпе молившихся,
Его благодаря за всё, что будет.
Блажен ли одинокий нелюдим?
За завтраком один, в обед и в ужин.
Лишь он один себе необходим,
но чаще он и сам себе не нужен.
Присущий всем евреям дух сомнения
ни Богом не дарился, ни природой;
похоже, он идёт от поколения,
ушедшего в пустыню за свободой.
Кончается никчемная карьера,
меняются в душе ориентиры,
мы делаемся частью интерьера
своей благоустроенной квартиры.
Про гибельную пагубу курения
врачи не устают везде писать,
и я стою на той же точке зрения,
но глупо из-за этого бросать.
От помеси вранья и суесловия,
из подло сочетающихся звуков
рождаются духовные условия,
которые свихнут и наших внуков.
За дружеской выпивкой сидя,
я думал, как думал давно:
грешно быть на Бога в обиде,
покуда нам это дано.
Лично я – с мужицкой точки зрения —
вижу в нас безумных петухов:
первый признак нашего старения —
тяга к умножению грехов.
Есть люди – в коллективном лишь угаре
у них существование отрадное,
а я, хотя мы равно Божьи твари,
животное ничуть пока не стадное.
Теперь я многих рюмкой поминаю,
кого я проводил в последний путь,
о нескольких уже я точно знаю,
что скоро их мы сядем помянуть.
А может быть, они меня помянут,
поскольку неизвестен срок земной,
и что они болтать на тризне станут,
услышится тогда уже не мной.
Свободой обкурился я, наверно,
в таком я раздражении глубоком
и так немедля делается скверно,
когда её стесняют ненароком.
Имей мы честность и отвагу
и больше совести имей,
мы б так не пачкали бумагу
густой продукцией своей.
Все твердят одно и то же,
проницая взором тучи:
вновь нужны России вожжи
и свирепый нужен кучер.
Никак не уловлю воспоминание
о времени, где был я дураком…
Недавно… И давно… И много ранее.
И ныне в состоянии таком.
Воришки и некрупные злодеи
умеют красть у нас из кошелька,
а воры покрупнее овладели
искусством отнимать издалека.
До той черты, где свет мы тушим,
в небытие идя обратно,
свою судьбу, себя и душу
мы предаём неоднократно.
В вечерних пьяных разговорах
я чутко слышу, как соседи
таят печали, от которых
они так тянутся к беседе.
Жизнь хороша, но удивительна —
такой ли быть она должна?
Неправда людям отвратительна,
а правда – вовсе не нужна.
Выдержит и беды, и напасти
наша лучезарная порода,
есть у нас пожизненное счастье:
страшно далеки мы от народа.
В раздорах о беспочвенных правах,
в походах на врага с отважной песней
толочься лучше в крупных жерновах —
опаснее, но много интересней.
Откуда появляются слова,
прозрачнее порой слезы ребёнка,
не ведает у нас ни голова,
ни сердце, ни душа, ни селезёнка.
Когда бы благ житейских ценник
составил мудрый кто-нибудь,
то в этом списке место денег
не первым было бы отнюдь.
Высоких мыслей дух живой,
идей затейливая стая
витают здесь над головой,
в мою уже не залетая.
Душа, наверно, плачет тихо,
летя во мраке мироздания,
но глушит пошлая шумиха
её загробные рыдания.
Когда компания пестра,
но пьёшь среди друзей,
то горечь – мудрости сестра —
уходит вместе с ней.
Читать обычно дико и забавно,
как ярко, достоверно и отточенно
всё то, что протекало лишь недавно,
уже искажено и скособочено.
Когда уходишь по грибы
и сел под куст в лесу,
то всё равно глаза судьбы
тебя и там пасут.
Своё уважал я призвание,
я маленький был, но поэт,
моё на земле проживание
оставит пустой силуэт.
Колёса познания катят,
идеи добра торжествуют,
евреи без устали платят
за то, что они существуют.
Вдыхаю покоя озон,
с усилием видя и слыша;
старение – славный сезон,
пока не поехала крыша.
В предчувствии и близости кончины,
хотя и знает каждый, что не вечен,
по разному ведут себя мужчины,
блажен, кто наплевательски беспечен.
Под рокот высокого гимна,
под устного пафоса муть
томит нас охота интимно
соседа за зад ущипнуть.
Гости все ушли за парой пара;
убраны продукты, чтоб не скисли;
как овец кудлатая отара,
пьяные во мне гуляют мысли.
Раньше я не думал, если честно,
что такая это благодать,
что настолько будет интересно
гомон жизни вчуже наблюдать.
Нам вовсе не вредит образование,
однако и не делает умней,
поскольку наших мыслей основание
не знания, а что-то подревней.
По жизни есть пути прямые,
весьма удобные и ровные,
по ним идут пускай хромые,
увечные и малокровные.
Во многое бывал я вовлечён,
я знал героев разных не заочно,
и стал хотя не более учён,
а менее восторжен стал я точно.
Напрасный труд, пустые хлопоты,
ненужных сведений объём —
вот наши жизненные опыты,
что детям мы передаём.
Такие случаются светлые дни,
такое души колебание,
что кажется – посланы Богом они,
чтоб легче текло прозябание.
Туда мы даже не глядим,
и место это тихо виснет,
меж тем как то, на чём сидим,
порой мудрей, чем то, что мыслит.
Роман какой-нибудь покруче
прочёл бы жадно я теперь,
и чтобы в мир, изрядно сучий,
на пару дней захлопнуть дверь.
Моё по жизни достижение —
не столько чёрный оптимизм,
как лень, беспечность, небрежение
и совершенный похуизм.
Где былое дерзновение?
Испарилось – не найдёшь.
А дерзать поползновение
колет в жопу молодёжь.
Реальность нам понятна и любима,
но тёмное в душе храня предчувствие,
незыблемо и непоколебимо
мы чтим потустороннее присутствие.
Свободным людям не понять
рабов сознание упрямое,
но хоть куда помысли вспять —
немедля видишь то же самое.
Когда клубится хаос мрачный,
змеится общая вражда,
то некто серый и невзрачный
наверх восходит без труда.
В нас чувства ещё длятся по инерции
от юности давнишней воспалённой,
и вкрадчиво сейчас ласкают сердце
романсы о любви неразделённой.
Кропая свой стишок очередной,
мыслишку я обдумывал такую:
когда-нибудь наступит выходной,
и я тогда смертельно затоскую.
Время сушит мыслящие стебли
на короткой жизненной дороге,
меньше я треплюсь теперь о ебле,
чаще начал думать я о Боге.
Мой потолок уразумения
всего что мудро, сложно, смутно,
хотя и низок, тем не менее
мне жить под ним весьма уютно.
Сметлив, активен, расторопен,
повсюду нагло современный —
еврей не нравится Европе,
а у старухи вкус отменный.
В какой-нибудь пустяшный день дурной
при страсти нашей к воинским потехам
попытка уничтожить шар земной
однажды увенчается успехом.
Чувствуя оттенки и нюансы,
Богу с несомненностью угоден,
Дон Кихот умнее Санчо Пансы,
но в реальном быте непригоден.
Пока текут колонки строк,
мои черты в себе храня,
отодвигается и срок
захоронения меня.
Находя себе блажное удовольствие
и высокие изведав ощущения,
все герои, возмущавшие спокойствие,
попадали под копыта возмущения.
Когда я ночью слышу шорохи,
я не тону в предположениях:
то в отсыревшем нашем порохе
скребутся мысли о сражениях.
Живу я дома, в кабинете,
а стоит выйти на крыльцо —
и местечковый душный ветер
мне дует в потное лицо.
Как ни обливали грязной сплетней,
как бы нас хулой ни поносили,
нет любви горчей и безответней,
чем любовь еврейская к России.
Мольба пролетела над крышами
и в небо ушла аккуратно…
Молитвы бывают услышаны,
но Бог их толкует превратно.
Люди опускаются на дно
вечного бездонного колодца,
знать о них уже нам не дано,
жалко только тех, кто остаётся.
Следя героев путь победный,
кляня судьбу свою никчемную,
не забывай, завистник бедный,
про участь ихнюю плачевную.
Извечно были мы заметной нацией
по части разумения и слуха,
заслуживая славу спекуляцией
то в области материи, то духа.
В мире много проблем поважней,
чем моё благоденствие утлое,
только мне оно много нужней,
чем прогресса течение мутное.
Увы, ничьё существование
уже никак нам не вернуть,
и нам целебно упование
на встречу позже где-нибудь.
Я сам рубил узлы в моей судьбе,
то мягко управлял собой, то строже,
всем худшим я обязан сам себе,
но лучшим я себе обязан тоже.
Бывало, я терялся иногда
на стыках неожиданных событий,
но предки меня дёргали тогда
за генеалогические нити.
С людьми я столько хлеба-соли
откушал тесно и сердечно,
что на душе моей мозоли
остались прочно и навечно.
Живу, как будто я на острове,
и всё любимое – со мной,
и чувствую блаженство острое
от лёгкой скуки островной.
Хозяйничают годы только в теле,
всему иному время не помеха:
и слёзы у души не оскудели,
и разума достаточно для смеха.
Кто знаменит, но не угас,
а жив и полон фанаберии,
его не менее, чем нас,
едят микробы и бактерии.
Живя в огромной клетке из долгов,
обязанностей, совести и чести,
мы плохо слышим грохот сапогов,
до срока марширующих на месте.
Дебаты, диспуты, баталии —
текут бесплодно и похоже,
а жёны стали шире в талии,
а девки стали брать дороже.
Вроде бы в сохранности пока я,
действуют защитные системы,
и могу я слушать, не вникая,
или возражать, не зная темы.
Дерзость клоуна, лихость паяца
человеку нельзя не любить,
ибо очень полезно смеяться,
когда хочется плакать и выть.
Я болен ясным пониманием,
хотя и зря оно дано,
что стану я воспоминанием,
а после сгинет и оно.
Отрадно мне, что я прижился здесь,
мне нравится, что нас ничтожно мало,
нас тут собралась дьявольская смесь,
а сплава здесь вовеки не бывало.
Люблю случайные наброски,
люблю небрежные эскизы,
содержат эти недоноски
души начальные капризы.
Мы потому живём так весело,
с текущим днём войдя в интим,
что прошлых бед густое месиво
мы помнить напрочь не хотим.
Годился я в любую спальню
и на траву среди цветов,
я был похож на готовальню,
поскольку всюду был готов.
Умерил я живую прыть
и не стремлюсь к любому фарту,
уже мне просто нечем крыть
судьбой предложенную карту.
Что-то вертится прямо с утра
в голове, где разгул непогоды…
Вот! Я думал о том же вчера:
наливать надо, помня про годы.
В наш мир сойдёт Мессия властно,
когда пробьёт заветный час,
к Нему стремясь подобострастно,
затопчут праведники нас.
Срываются запретные покровы,
стихает растревоженности смута,
и видно, что священные коровы
всего лишь были дойными кому-то.
Сегодня я закончил труд,
который мне трепал нервишки.
Его, конечно, обосрут,
но в этом польза есть для книжки.
Вечер жизни полон благодати,
если есть мыслительная мельница,
и мели что хочешь, в результате
в мире ничего не переменится.
Покой сегодня лишь на кладбищах,
там тихо, праведно и пусто,
а те, кто жив, – на шумных пастбищах
толкутся суетно и густо.
Чужой идее дам я жительство,
её любой уразумеет:
народ имеет то правительство,
которое его имеет.
Пустые трёпы и болтания
однажды рано или поздно
шутя рисуют очертания
того, что подлинно серьёзно.
Увы, не каждое творение
сполна имеет основания,
чтоб возносить благодарение
за Божий дар существования.
Я лично ощущаю жизнь эпически:
течёт она себе – и слава Богу.
А кто живёт возвышенно трагически,
те тоже выпивают понемногу.
Боль уйдёт в колёсном перестуке,
а пока что – сядем и налей;
сколько ни писали о разлуке,
а она гораздо тяжелей.
Крутое мозга прочищение
(не без душевного вреда)
творит совсем не просвещение,
а крупных бедствий череда.