Геннадий Прашкевич - Большие снега
И, к земле склонившись головою,
Говорит мне друг: «Остри свой меч,
Чтоб не даром биться с татарвою,
За святое дело в землю лечь.
А. БлокИ вот оно – первое. Без разбора.
Колота пиками, битая слепо,
через вопящие в небо заборы
с хрипом летит голова человека.
Синие сабли
плещутся, звякают,
кровью залиты
нежные злаки.
Злоба и скорбь.
Злоба – острей.
Тучей падучею —
стаи стрел.
Снова и снова.
Всё начато лишь.
Капельки олова.
Звёздная тишь.
Но звезды стекли каплями,
тишь над землей свеся.
Срезан кривой саблей
с небес голубой месяц.
Брат поучает брата:
«Чти боевых богов.
Мало врагам ада,
в оврагах губи врагов!»
Ордой вопящей, разгульной, —
«Алла!» —
(даже ветер сник),
разлив калмыков сутулых
разносит свирепый вскрик;
высверкав воздух наголо
саблями вкривь и вкось,
татары ведут набело
кроваво-алый покос;
вызверившись в оскале
приземистых лошадей,
выкаленною сталью
монголы берут людей…
И белою снежной лавой,
лавиной прямых мечей,
благословленных Лаврой
в чаду молитв и свечей,
струнами вытянув спины,
уши сведя к темени, —
брошены русские клинья
в хаос татарской темени…
А потом – тишина.
Стяги.
Луна
в овраге.
Каждый крест крив.
Каждый куст кос.
Тишина крапив,
и бурьянов лоск.
И звезда звезде
говорит в ночи:
«Остриём лучей
землю
выму —
чим.
Ведь следов ног
не сочтешь, нет».
И звезде Бог
Говорит в ответ:
«Будет вновь смех,
будет вновь соль, —
но сочти грех
и уйми боль».
И полями побоищ пустыми
ветер светлые новости носит,
и следит, как у павших стынут
на ресницах мертвые слезы.
На бурьянах бурые пятна
темной крови мертвых пришельцев.
Поднимаются травы мятые
в ясном свете простого месяца.
С поля брани бредут люди,
и костры разжигают на воле.
И соха ковыряет грубое,
напоённое кровью поле.
Спор с дьяволом. Посвящения
I
О, я без вас
схожу с ума!
Моя судьба —
моя сума.
Но все, что есть
в моей суме,
принадлежит
уже не мне.
Я прихожу
и говорю:
«Я пригожусь,
пока горю,
я пригожусь,
пока горяч!»
А вы опять
в тишайший плач.
О, этот плач,
ваш женский плач!
Я был царем,
а стал палач.
И холод слов моих, что нож,
и правды в нас – на мелкий грош.
Но этот грош в такой цене!
Не разменять
ни вам,
ни мне.
Будет время, и березы
вспыхнут желтою листвой
над раскрашенной морозом
полосой береговой,
и к стволу прижавшись ухом,
ты услышишь, как Луна
шепчет ласково и глухо
прямо в ночь.
А ночь нежна.
Будет время, и на поле,
где горит, дымя, ботва,
прорастут глухие колья,
распустившись, как трава,
и навзрыд пойдут осины
голосить, что так влажна
эта осень под гусиным
косяком.
А ночь нежна.
Будет время, и над взрывом
веток, листьев и травы
ты не справишься с порывом
сумасшедшей головы.
И не плакать. Не смеяться.
только слушать. Тишина.
И губами вновь касаться
глаз как звезд.
А ночь нежна.
Темный ветер. Злая мгла.
Иероглифы на флаге, отблеск лунного стекла.
Сто прекрасных видов Эдо
не заменят никогда сей игры теней и света.
Бодхисатва Манжушри —
он глядит, Будда грядущий, не извне, а изнутри.
Ощущение вины
перед медленным теченьем потрясенной тишины.
Потеряю? Сберегу?
Что там выше? Чайный домик? На каком он берегу?
Кто там стынет на пороге?
Отчего тебя мне жаль, куртизанка Ханаоги?
Бронза – век мой золотой…
И опять мороз по коже:
этот век, конечно, твой,
не забудь, и мой он тоже!
Какая странная дорога,
как выполощен ветром куст.
Пейзаж безрадостен и пуст,
и все же он – пейзаж от Бога.
Какая странная судьба,
почти не знавшая пролога.
И все-таки она – от Бога,
и потому она – судьба.
Ты говоришь: люби меня,
ведь я дана тебе от Бога.
А за словами вновь дорога,
и до звезды как до порога,
а за порогом вновь звезда…
И это все опять от Бога.
Я знаю, что отныне так и будет:
с утра пожар, под вечер теплый дождь.
Осудят нас? – пускай. Нас не убудет.
Ведь истина пережигает ложь.
Мы вечны. Мы взломали наши клетки.
Мы – бег звезды. Мы – щедрый дар полям.
Нам яблоко судьба протянет с ветки,
мы и его поделим пополам.
Броди, смотри, как лезет лебеда,
как прут кусты подобием тарана.
Твоя любовь, конечно, не беда,
хотя порой она саднит, как рана.
Коснись рукой, под пальцем дрогнет синь,
ступи ногой и – глина, камень, трепел.
Твоя любовь, конечно, из святынь
и никогда не обратится в пепел.
Броди, смотри, как бьет в ключах вода,
как рвутся реки – кони разной масти.
Твоя любовь, конечно, не беда,
как все, что ветром выбито на насте.
Снег идет.
Снег идет.
Беспредельно, бесконечно, нежно, медленно и млечно,
вверх и вниз, легко и вечно —
снег идет.
Снег идет.
Снег идет.
Звездный дым. Седые крыши. Все светлей, нежней и тише,
все стремительней и выше —
снег идет.
Снег идет.
Снег идет.
Белым лбом прижавшись к раме, я теряюсь в этой драме:
где я? в поле? или в храме? —
снег идет.
Снег идет.
Снег идет.
Нежно, медленно, беспечно, беспредельно, бесконечно,
я люблю тебя, ты вечна.
Снег идет.
Опять этот кантор из церкви святого Фомы
терзает педали забытого Богом органа.
А в Лейпциге ночь. И тяжелые влажные сны
плывут над кварталами, будто обрывки тумана.
Ночь гаснет и гаснет. Будь звезды, как свечи, давно
по небу расползся бы матовый шлейф стеарина.
Саксонская ночь под готическим стынет окном
и черною кистью витраж покрывает рябина.
И движется ночь, как недели и годы, а мы
не можем понять, отчего это с гибелью схоже.
Храни же нас кантор из церкви святого Фомы,
и длись этот холод, так странно бегущий по коже.
Когда уже нечему больше случиться,
когда за окном ни звезды, ни просвета,
когда через ставни уже не пробиться
ни ветру, ни ливню, ни даже рассвету,
когда на столе засыхает посуда,
а сумерек даже огнем не прогонишь,
я жду тебя, кантор…
И вот оно – чудо! —
две флейты и скрипка
приходят на помощь.
Когда уже нечего больше услышать,
все сказано, спрошено, взято, забыто,
когда, как дожди по заржавленным крышам,
струится и плачет слепая обида,
когда даже память условна, как ссуда,
а боль ни словами, ни жестом не скроешь,
я жду тебя, кантор…
И вот оно – чудо! —
две флейты и скрипка
приходят на помощь.
Когда уже некому больше молиться,
когда ожидать нет ни веры, ни силы,
когда никуда от себя не укрыться,
а где-то настойчиво плачут клавиры,
и небо закрыто, и листья, как люди,
врываются в душу, и ты их не гонишь,
я жду тебя, кантор…
И вот оно – чудо! —
две флейты и скрипка
приходят на помощь.
Спит город Баха.
В темном старом доме
спят старые старушки, вещи, люстры,
все спит, все убаюкано дождем.
Спит ратуша, размокшая афиша,
спит мокрый дуб, к стене прижавшись тесно,
и спит орган, как айсберг на мели.
О, этот город замерших бульваров,
ночных, уснувших намертво базаров,
в листве опавшей, в сумерках дождя —
огромным неподвижным великаном,
уснувшим над наполненным стаканом,
он спит,
и разбудить его
нельзя.
Но музыка… Но музыка… Но жизнь…
Вдруг свет в окне, то вскрикнет где-то скрипка,
то звук шагов раздастся, то улыбка,
как лист, проснется…
В. Астафьеву
Я видел, как утром,
над серым болотом,
кочкарником,
марью,
оставив исслеженный
красными лапами берег,
сентябрьскую тишь распугав
и привстав над водою,
одна за другой поднимались красивые птицы.
Тяжелые птицы,
красивые птицы —
обрывками пены,
обломками льдов,
голубым опереньем,
счастливым и белым,
они восходили над марью, над темным болотом,
а мы оставались, лишенные крыльев и пенья.
Когда-нибудь в поле,
а может, в машине,
а может, на водах
ударит по сердцу
то ль страх,
то ль провиденье смерти.
Так что же мы вспомним?
Любовь?
Удивленье?
Удачу?
Высокое небо? Иль птиц, рассекающих небо?
Ах, кто это знает? И кто это может увидеть?
Пески осветились и канули в темную воду.
А лебеди машут,
и машут,
и машут крылами,
и их отраженья, сияя, плывут над болотом.
Есть бухта.
Это – Доброе Начало.
Высокое кольцо песчаных дюн,
вулкан Атсонупури – конус в небо,
базальтовый высокий перешеек,
аралией заросший, елью Глена
и можжевельником.
Там жить бы я хотел. Встречать восход.
Ходить с ружьем на дальние озера
и жечь костры, давая знать судам,
что мир еще повсюду обитаем.
А если бы касалась вдруг тоска
меня своими пальцами, я б молча
ходил туда, где брошенный поселок,
как черный иероглиф, распластался,
под небо вскинув сломанные балки.
Мне было б странно находить траву
или обрывки рыжих фотографий
среди руин, и в поисках живого
я б сотни километров проходил,
но снова
возвращался
к морю.
И, прост как звезды, трогал валуны,
похожие на нерп. Касался пены.
И знал, что я из тех, кто прочно верен
теченью рек, звезде над головой,
и просто миру, вечному, как время.
С. Гольдину