Джордж Байрон - Дон Жуан
ПЕСНЬ ВТОРАЯ
1О вы, друзья, кому на обученье
Цвет молодежи всех народов дан,
Секите всех юнцов без сожаленья
Во исправление нравов разных стран!
Напрасны оказались наставленья
Мамаши образцовой, и Жуан,
Чуть только на свободе очутился,
Невинности и скромности лишился.
Начни он просто школу посещать,
Учись он ежедневно и помногу,
Он не успел бы даже испытать
Воображенья раннюю тревогу
О, пламенного климата печать!
О, ужас и смятенье педагога!
Как был он тих, как набожен! И вот
В шестнадцать лет уж вызвал он развод.
По правде, я не слишком удивлен,
Все к этому вело, судите сами
Осел-наставник, величавый тон
Мамаши с философскими мозгами.
Хорошенькая женщина и дон
Супруг, слегка потрепанный годами,
Стеченье обстоятельств, как назло,
Неотвратимо к этому вело.
Вокруг своей оси весь мир кружится:
Мы можем, восхваляя небеса,
Платить налоги, жить и веселиться,
Приспособляя к ветру паруса,
Чтить короля, у доктора лечиться,
С попами говорить про чудеса,
И мы за это получаем право
На жизнь, любовь и, может быть, на славу.
Итак, поехал в Кадис мой Жуан.
Прелестный город; я им долго бредил.
Какие там товары южных стран!
А девочки! (Я разумею — леди!)
Походкою и то бываешь пьян,
Не говоря о пенье и беседе,
Чему же уподобит их поэт,
Когда подобных им на свете нет!
Арабский конь, прекрасная пантера,
Газель или стремительный олень
Нет, это все не то! А их манеры!
Их шали, юбки, их движений лень!
А ножек их изящные размеры!
Да я готов потратить целый день,
Подыскивая лучшие сравненья,
Но муза, вижу я, иного мненья.
Она молчит и хмурится. Постой!
Дай вспомнить нежной ручки мановенье,
Горячий взор и локон золотой!
Пленительно-прекрасное виденье
В душе, сияньем страсти залитой!
Я забывал и слезы и моленья,
Когда они весною при луне
Под «фаццоли» порой являлись мне.
Но ближе к делу. Маменька послала
Жуана в Кадис, чтобы блудный сын
Пустился года на три — срок немалый
В чужие страны странствовать один.
Таким путем Инеса отрывала
Его от всех, казалось ей, причин
Грехопадении всяческих: не скрою,
Был для нее корабль — ковчегом Ноя.
Жуан велел лакею своему
Упаковать баулы кочевые.
Инесе стало грустно — потому,
Что уезжал он все-таки впервые
На долгий срок. Потом она ему
Вручила на дорогу золотые
Советы и монеты; наш герой
Из этих двух даров ценил второй.
Инеса между тем открыла школу
Воскресную для озорных детей,
Чей нрав неукротимый и тяжелый
Сулил улов для дьявольских сетей.
С трех лет младенцев мужеского пола
Здесь розгами стегали без затей.
Успех Жуана в ней родил решенье
Воспитывать второе поколенье.
И вот готов к отплытью Дон-Жуан;
Попутный ветер свеж, и качка злая:
Всегда в заливе этом океан,
Соленой пеной в путников швыряя,
Бурлит, чертовской злобой обуян.
Уж я-то нрав его отлично знаю!
И наш герой на много-много дней
Прощается с Испанией своей.
Когда знакомый берег отступает
В туманы моря, смутная тоска
Неотвратимо нас обуревает
Особенно, конечно, новичка.
Все берега, синея, исчезают,
Но помню я — как снег и облака,
Белея, тают берега Британии,
Нас провожая в дальние скитания.
Итак, Жуан на палубе стоял.
Ругались моряки, скрипели реи,
Выл ветер, постепенно исчезал
Далекий город, пятнышком чернея.
Мне от морской болезни помогал
Всегда бифштекс. Настаивать не смею,
Но все же, сэр, примите мой совет:
Попробуйте, худого в этом нет.
Печально он на палубе стоял,
Взирая на Испанию родную.
Любой солдат, который покидал
Свою отчизну, знает боль такую;
Любой душой и сердцем трепетал,
Любой в минуту эту роковую,
Забыв десятки гнусных лиц и дел,
На шпиль церковный горестно глядел.
Он оставлял любовницу, мамашу
И, что важней, не оставлял жены.
Он сильно горевал, и — воля ваша
Вы все ему сочувствовать должны:
И нам, испившим опытности чашу,
Часы прощанья все — таки грустны,
Хоть чувства в нас давно оледенели,
А наш красавец плакав в самом деле.
Так плакали Израиля сыны
У Вавилонских рек о днях счастливых,
И я б заплакал в память старины,
Да муза у меня не из плаксивых.
Я знаю, путешествия нужны
Для юношей богатых и пытливых:
Для упаковки им всего нужней
Листки поэмы ветреной моей.
Жуан рыдал, и слез текли ручьи
Соленые — в соленое же море
«Прекрасные — прекрасной» — ведь сии
Слова произносила в Эльсиноре
Мать принца датского, цветы свои
На гроб Офелии бросая. В горе,
Раскаяньем томимый и тоской,
Исправиться поклялся наш герой.
«Прощай, моя Испания, — вскричал он.
Придется ль мне опять тебя узреть?
Быть может, мне судьба предназначала
В изгнанье сиротливо умереть!
Прощай, Гвадалкивир! Прощайте, скалы,
И мать моя, и та, о ком скорбеть
Я обречен!» Тут вынул он посланье
И перечел, чтоб обострить страданье.
«Я не могу, — воскликнул Дон-Жуан,
Тебя забыть и с горем примириться!
Скорей туманом станет океан
И в океане суша растворится,
Чем образ твой — прекрасный талисман
В моей душе исчезнет; излечиться
Не может ум от страсти и мечты!»
(Тут ощутил он приступ тошноты.)
«О Юлия! (А тошнота сильнее.)
Предмет моей любви, моей тоски!..
Эй, дайте мне напиться поскорее!
Баттиста! Педро! Где вы, дураки?..
Прекрасная! О боже! Я слабею!
О Юлия!.. Проклятые толчки!..
К тебе взываю именем Эрота!»
Но тут его слова прервала… рвота.
Он спазмы ощутил в душе (точней
В желудке), что, как правило, бывает,
Когда тебя предательство друзей,
Или разлука с милой угнетает,
Иль смерть любимых — и в душе твоей
Святое пламя жизни замирает.
Еще вздыхал бы долго Дон-Жуан,
Но лучше всяких рвотных океан.
Любовную горячку всякий знает:
Довольно сильный жар она дает,
Но насморка и кашля избегает,
Да и с ангиной дружбы не ведет.
Недугам благородным помогает,
А низменных — ив слуги не берет!
Чиханье прерывает вздох любовный,
А флюс для страсти вреден безусловно.
Но хуже всех, конечно, тошнота.
Как быть любви прекрасному пыланью
При болях в нижней части живота?
Слабительные, клизмы, растиранья
Опасны слову нежному «мечта»,
А рвота для любви страшней изгнанья!
Но мой герой, как ни был он влюблен,
Был качкою на рвоту осужден.
Корабль, носивший имя «Тринидада»,
В Ливорно шел; обосновалось там
Семейство по фамилии Монкада
Родня Инесе, как известно нам
Друзья снабдить Жуана были рады
Письмом, которое повез он сам.
О том, чтобы за ним понаблюдали и
С кем нужно познакомили в Италии.
Его сопровождали двое слуг
И полиглот — наставник, дон Педрилло,
Веселый малый, но морской недуг
Его сломил: всю ночь его мутило!
В каюте, подавляя свой испуг,
Он помышлял о береге уныло,
А качка, все сдвигая набекрень,
Усиливала страшную мигрень.
Да, ветер положительно крепчал,
И к ночи просто буря разыгралась.
Хоть экипаж ее не замечал,
Но пассажирам все — таки не спалось.
Матросов ветер вовсе не смещал,
Но небо испугало. Оказалось,
Что паруса приходится убрать,
Из спасенья мачты потерять.
В час ночи шквал ужасный налетел,
Швырнул корабль с размаху, как корыто;
Открылась течь, и остов заскрипел,
Большая мачта оказалась сбита.
Корабль весь накренился и осел,
Как раненый, не чающий защиты;
И скоро, в довершение беды,
Набралось в трюмах фута три воды.
Часть экипажа, устали не зная,
Взялась за помпы, прочие меж тем
Пробоину искали, полагая,
Что можно бы заткнуть ее совсем.
Напрасный труд: упрямая и алая
Вода, наперекор всему и всем,
Просачивалась буйно сквозь холстину,
Тюки белья, атласа и муслина.
Ничто б несчастным не могло помочь
Ни стоны, ни молитвы, ни проклятья,
И все ко дну пошли бы в ту же ночь,
Когда б не помпы. Вам, мои собратья,
Вам, мореходы Англии, не прочь
Чудесные их свойства описать я:
Ведь помпы фирмы Мэнна — без прикрас!
Полсотни тонн выкачивают в час.
С рассветом буря стала утихать
И даже течь как будто ослабела.
Матросы, не решаясь отдыхать,
Насосами работали умело.
Но к ночи ветер поднялся опять,
И море беспокойно заревело,
А ураган, набравшись новых сил,
Корабль одним ударом накренил.
Измученный, лежал он без движенья,
На палубы нахлынула вода.
(Картин пожаров, битв и разрушенья
Не забывают люди никогда,
Но, хоть рождают боль и сожаленье
Разбитые сердца и города,
Всем уцелевшим, как давно известно,
О катастрофе вспомнить интересно.)
Матросы, топором вооружась,
Грот — мачту торопливо подрубили,
Но, как бревно, лежал, не шевелясь,
Как будто ослабевший от усилий,
Больной корабль; тревожно суетясь,
Фок — мачту и бушприт они свалили
И, как старик, что превозмог недуг,
Корабль с усильем выпрямился вдруг.
Естественно, что в час такой плачевный
Всех пассажиров ужас обуял:
И аппетит их, и покой душевный
Жестокой бури приступ нарушал.
Ведь даже и матросы, к повседневной
Опасности привыкнув, каждый шквал
Встречают смело, только дозой грога
И рома ободренные немного.
Ничто так ре способно утешать,
Как добрый ром и пламенная вера:
Матросы, собираясь умирать,
И пили и молились свыше меры;
А волны продолжили бушевать,
Клубились тучи в небе мутно — сером,
И, вторя вою океана, ввысь
Проклятья, стоны и мольбы неслись.
Но Дон-Жуан один не растерялся,
Находчивость сумел он проявить:
Он вынул пистолет и попытался
Безумство на борту остановить,
И экипаж ему повиновался;
Они страшились пули, может быть,
Сильней, чем волн, хоть моряки считают,
Что во хмелю тонуть им подобает.
Идти ко дну готовясь через час,
Они просили грогу. Но упорно
Жуан им отвечал: «Меня и вас
Погибель ждет, но умирать позорно
В обличье скотском!» Власти подчинись,
Ему внимали пьяницы покорно,
И сам Педрилло, выбившись из сил,
Напрасно грогу у него просил.
Старик несчастный был разбит совсем:
Он жаловался громко, и молился,
И каялся в грехах, и клялся всем,
Что он теперь вполне переродился;
Теперь, не отвлекаемый ничем,
В науки б он прилежно погрузился,
Никто его не мог бы соблазнить
Для Дон-Жуана Санчо Пансой быть.
Потом опять надежда появилась
К рассвету ветер несколько утих.
Но с прежней силой течь возобновилась;
Усилий не жалея никаких,
Команда вновь за помпы ухватилась,
А два десятка слабых и больных
На солнце сели, кости прогревая
И к парусам заплаты пришивая.
Желая течь хоть как-нибудь унять,
Они под киль поддели парусину.
Пусть кораблю без мачт не совладать
С разгулом урагана и пучины,
Но никогда не нужно унывать,
Встречая даже страшную кончину!
Хоть умирать приходится лишь раз,
Но как — вот это беспокоит нас!
Швыряли волны их и ветры били
По воле и по прихоти своей.
Матросы и руля не укрепили,
И отдыха не знали много дней,
Но ждали все же наступленья штиля
(Надежда подкрепляет всех людей).
Корабль, конечно, плыл еще куда — то,
Но по сравненью с уткой — плоховато.
Пожалуй, ветер стал ослабевать,
Зато корабль держался еле-еле,
И все, кто начал это сознавать,
Насупились и явно оробели;
Притом воды им стало не хватать.
Напрасно в телескоп они глядели:
Ни паруса, ни полосы земли
Лишь море предвечернее вдали.
А к ночи снова буря разыгралась,
И в трюме и на палубе опять
Вода, как накануне, показалась.
Все знали, что теперь несдобровать.
Все помпы отказали. Оставалось
На жалость волн и бури уповать,
А волны столь же к жалости способны,
Как люди в дни войны междоусобной.
Вот плотник, со слезами на глазах,
Измученный, явился к капитану.
Он был силен, хотя уже в годах,
Не раз уж он по злому океану
Отважно плавал, и отнюдь не страх
Его заставил плакать, — но не странно,
Что он заплакал: он семью имел
И в страшный час детей своих жалел.
Корабль тонул. Мольбы и заклинания,
Все пассажиры начали кричать:
По сотне свеч угодникам заранее
Несчастные старались обедать.
Иные в этом хаосе стенания
Спешили шлюпки на море спускать.
Один к Педрилло бросился в смятенье,
Прося хоть у него благословенья.
Иные наряжались, торопясь,
Как будто на воскресное гулянье;
Иные рвали волосы, крестясь,
И плакали, кляня существованье;
Иные, в лодке плотно умостясь,
Утешились на время от сознанья,
Что лучше корабля хороший челн
Противиться способен гневу волн.
Но, к сожаленью, в этом состоянье,
Усталые от страха и тоски,
Они тащили в диком состязанье
Куда попало кадки и тюки.
Ведь, даже умирая, о питанье
Мечтают люди, смыслу вопреки!
Но в катер погрузили очень мало:
Мешок с галетами и бочку сала.
Зато в баркас успели взять и ром,
И хлеб, слегка подмоченный, и мясо
Свинину и говядину; притом
Воды бочонок взяли для баркаса
И даже пять огромных фляг с вином
По существу, немалые запасы!
Хотя при обстоятельствах таких
И на неделю б не хватило их.
Все остальные лодки потеряли
В начале шторма. Впрочем, и баркас
Был в жалком состоянье и едва ли
Мог долго продержаться. Но сейчас
Не думали об этом: все мечтали
За борт скорее прыгнуть, чтобы час
Урвать у жизни: всем уж ясно стало,
Что лодок для спасенья не хватало.
Вот сумерки, как лиловатый дым,
Над водною пустыней опустились;
Ночь надвигалась облаком густым,
И лица всё бледнее становились:
За этой пеленой, казалось им,
Черты чего — то гневного таились.
Двенадцать дней их страх сводил с ума,
Теперь его сменила смерть сама.
Кто в силах был — трудились над плотом:
Нелепая затея в бурном море;
Хотя смешного мало было в том,
Но остальные, облегчая горе,
Над ними насмехались. Крепкий ром
Подогревал веселье. В страшной своре
Полубезумцев, полумертвецов
Их дикий смех казался визгом псов.
К восьми часам бочонки, доски, реи
Всё побросали в море, что могли.
По небу тучи, сумрачно темнея,
Скрывая звезды, медленно ползли.
От корабля отчалив поскорее,
Как можно дальше лодки отошли.
Вдруг черный остов дрогнул, накренился
И как — то сразу в воду погрузился.
И тут вознесся к небу страшный крик
Прощанья с жизнью. Храбрые молчали,
Но вой трусливых был смертельно дик;
Иные, в волны прыгая, рыдали,
И волны жадно поглощали их,
И снова пасть пучины разевали.
Так в рукопашной схватке в жажде жить
Спешат враги друг друга задушить.
Вот над могучим воем урагана
Еще один последний общий стон
Рванулся в тьму полночного тумана
И снова, громом бури заглушен,
Умолк в пустыне черной океана;
Но ветер доносил со всех сторон
Лишь крики одиноких утопавших
Агонию пловцов ослабевавших.
Нагруженные лодки отошли
Заранее, но те, кто были в них,
Едва ли верить искренне могли
Теперь в спасенье бренных тел своих,
Куда бы волны их ни понесли.
В баркасе только тридцать было их,
А в катере лишь девять поместилось,
Погрузка неразумно проводилась.
Все прочие — душ около двухсот
Расстались с христианскими телами.
Утопленник недель по восемь ждет,
Носимый океанскими волнами,
Пока святая месса не зальет
Чистилища безжалостное пламя;
А месса нынче, что ни говори,
Обходится порою франка в три!
Жуан помочь Педрилло постарался
Спуститься своевременно в баркас;
Несчастный педагог повиновался
(Он весь дрожал, не осушая глаз).
Жуан отлично всем распоряжался;
Он, верно б, и своих лакеев спас,
Но вот беда — Баттиста, он же Тита,
Погиб из-за пристрастья к aqua vita.[13]
И Педро не был вовремя спасен
По вышеупомянутой причине:
На катер неудачно прыгнул он
С кормы — и канул в пенистой пучине,
Неведеньем блаженно упоен.
Вино, в его виновное кончине,
Жестокость волн смягчило для него:
Он утонул — и больше ничего.
К отцу хранил герой наш уваженье
Его собачку он с собою вез.
Опасности почуяв приближенье,
Метался и скулил несчастный пес.
Обычно катастрофы и крушенья
Предчувствует собачий умный нос!
Схватив собачку эту, вместе с нею
Жуан мой в лодку прыгнул, не робея.
Деньгами второпях наполнил он
Свои карманы и карман Педрилло
Наставник, истощен и потрясен,
Повиновался робко и уныло;
Но твердо верил наш отважный дон
В свое спасенье, молодость и силы,
А потому в такой ужасный час
Собачку и наставника он спас.
А ночь ревела, ветер бесновался,
Громады волн вставали с двух сторон,
И парус то испуганно вздувался,
То опадал, от ветра защищен
Стеной воды, и на корму бросался
Обрушившийся вал. Сквозь свист и стон
Они друг друга слышать перестали,
Промокли все до нитки, все устали.
Разбитый катер вдруг нырнул во мрак,
И больше тень его не появлялась.
Баркас еще держался на волнах;
Из одеял к веслу какой — то парус
Приделали матросы кое — как.
Но всем собратьев гибель вспоминалась,
Всем было жалко сала и галет,
Доставшихся акулам на обед.
Вот солнце встало пламенно — багровое
Предвестник верный шторма; тут одна
Возможность — бурю вытерпеть суровую
И ждать, чтоб успокоилась она.
Всем ослабевшим — средство образцовое
По ложке дали рому и вина
С заплесневелым хлебом; все устали.
И все в лохмотьях жалких замерзали.
Их было тридцать, сбившихся толпой,
Оборванных и дремлющих устало:
Иной сидел с покорностью тупой,
Иной лежал, иного даже рвало;
От холода и сырости ночной
Их лихорадка лютая трепала,
И только небо покрывало их
Измученных, голодных и больных.
Мне говорили, что желанье жить
Способно и продлить существованье:
Больные могут волей победить
Любое тяжкое заболеванье,
Предохраняя жизненную нить
От ножниц Парки. Страха трепетанье
Опасно смертным — робкий человек
Свой краткий укорачивает век.
Но старички, живущие на ренту,
Живут, как я заметил, дольше всех
И внуков, ожидающих момента
Кончины их, частенько вводят в грех.
Но, впрочем, за хорошие проценты
Дают нам под наследство без помех
По векселям ростовщики — евреи,
Хотя они всех кредиторов злее.
В открытом море эта жажда жить
Обуревает нас: ни сила шквала,
Ни буря не способны победить
Сердца пловцов, упорные, как скалы.
С опасностью и случаем шутить
Удел матросов; так всегда бывало
И аргонавты, и библейский Ной
Спасались этой жаждою одной!
Но люди плотоядны от рожденья,
Как тигр или акула; с юных лет
Желудки их привыкли, к сожаленью,
Иметь мясное блюдо на обед.
Конечно, аппарат пищеваренья
И овощной приемлет винегрет,
Но трудовой народ привык, признаться,
Свининой и говядиной питаться.
На третий день попали моряки
В глубокий штиль — прозрачный, тихокрылый.
Как в солнечной лазури голубки,
По океану судно их скользило.
Распаковав корзинки и мешки,
Они поспешно подкрепили силы,
Не думая о том, что, может быть,
Им каждой крошкой нужно дорожить.
Последствия легко предугадать:
Провизию довольно быстро съели,
И выпили вино, и стали ждать,
Что ветер их погонит прямо к цели.
Баркасом было трудно управлять:
Одно весло на всех они имели,
Припасов не имея никаких.
Какая ж участь ожидала их?
Четыре дня стояла тишина
И паруса висели бездыханно.
В спокойствии младенческого сна
Едва качались волны океана,
А голод рос, как грозная волна.
На пятый день собачку Дон-Жуана
Убили, вопреки его мольбам,
И тут же растащили по кускам.
Иссохшей шкуркой на шестые сутки
Питались все, но продолжал поститься
Жуан: ему мешали предрассудки
Папашиной собачкой подкрепиться.
Но, побежденный спазмами в желудке,
Решил передней лапкой поделиться
С Педрилло: тот и половинку съел,
И на вторую жадно посмотрел.
Семь дней без ветра солнце пожирало
Бессильные недвижные тела,
Простертые как трупы. Даль пылала:
В ней даже тень прохлады умерла.
Ни пищи, ни воды уже не стало,
И молчаливо, медленно росла
Предвестием неотвратимых бедствий
В их волчьих взорах мысль о людоедстве.
И вот — один товарищу шепнул,
Другой шепнул соседу осторожно,
И шепот их в зловещий тихни гул
Стал разрастаться грозно и тревожно.
Никто не знал, кто первый намекнул
На то, что все скрывали, сколь возможно.
И вдруг решили жребии метать:
Кому судьба для братьев пищей стать.
Они уж накануне раскромсали
Все кожаные шапки и ремни
И съели. Пищи взоры их искали,
Хотели мяса свежего они.
Бумаги, впрочем, сразу не достали,
Поэтому — о муза, не кляни
Жестоких! — у Жуана взяли силой
На жребии письмо подруги милой.
Пришла минута жребии тянуть,
И на одно короткое мгновенье
Мертвящую почувствовали жуть
Все, кто мечтал о страшном насыщенье.
Но дикий голод не давал заснуть
Вгрызавшемуся в сердце их решенью,
И, хоть того никто и не желал,
На бедного Педрилло жребий пал.
Он попросил их только об одном:
Чтоб кровь ему пустили; нужно было
Ему лишь вену вскрыть — и мирным сном
Забылся безмятежно наш Педрилло.
Он умер как католик; веру в нем
Недаром воспитанье укрепило.
Распятье он поцеловал, вздохнул
И руку для надреза протянул.
Хирургу вместо платы полагалось
Кусок отличный взять себе, но тот
Лишь крови напился; ему казалось,
Что как вино она из вены бьет.
Матросы съели мясо. Что осталось
Мозги, печенка, сердце, пищевод
Акулам за борт выброшено было.
Таков удел несчастного Педрилло.
Матросы съели мясо, я сказал,
За исключеньем тех, кого действительно
Сей вид мясоеденья не прельщал.
Жуан был в их числе: неудивительно
Уж если он собачку есть не стал,
Считая, что сие предосудительно,
Не мог он, даже голодом томим,
Позавтракать наставником своим!
И он был прав. Последствия сказались
Обжорства их в конце того же дня:
Несчастные, безумствуя, метались,
Кощунствуя, рыдая и стеня,
В конвульсиях по палубе катались,
Прося воды, судьбу свою кляня,
В отчаянье одежды раздирали
И, как гиены, с воем умирали.
От этого несчастья их число,
Я полагаю, сильно поредело.
Но те, кому покамест повезло
В живых остаться, думали несмело,
Кого бы снова скушать; не пошло
На пользу им сознанье злого дела
И зрелище жестокой смерти тех,
Кто объедался, позабыв про грех.
Всех толще был помощник капитана,
И все о нем подумывали, — но
Прихварывал он что — то постоянно;
Еще соображение одно
Спасло его от гибели нежданно:
Ему преподнесли не так давно
По дружбе дамы в Кадисе в складчину
Подарок, удручающий мужчину.
Педрилло уж никто не доедал:
На аппетит усердных едоков
Невольный страх порядком повлиял.
Жуан, ко всем превратностям готов,
Куски бамбука и свинца жевал;
Когда же случай им послал нырков
И пару альбатросов на жаркое,
Покойника оставили в покое.
Пусть те, кого шокирует из вас
Удел Педрилло, вспомнят Уголино:
Тот, кончив свой трагический рассказ,
Грыз голову врага. Сия картина
В аду ничуть не оскорбляет глаз;
Тем более уж люди неповинны,
Когда они друзей своих едят
В минуты пострашней, чем Дантов ад.
Лишь ночью ливнем тучи разразились.
Как трещины засушливой земли,
Страдальцев губы жаждою кривились,
Ловили капли влаги, как могли.
Когда б вы в Малой Азии родились
Иль без воды дней десять провели,
В колодец вы мечтали бы спуститься,
Где, как известно, истина таится.
Дождь ливмя лил, но эта благодать
Жестокой жажды их не облегчала,
Пока не догадались разостлать
На палубе остатки одеяла;
Его, понятно, стали выжимать
И воду пили жадно, одичало,
Впервые ощущая, может быть,
Насколько велико блаженство пить.
Глотая воду, как земля сухая,
Их губы оставались горячи,
Их языки чернели, опухая,
В иссохшем рту, как в доменной печи.
Так, о росинке нищих умоляя,
В аду напрасно стонут богачи!
И если это правда, то действительно
Доктрина христианства утешительна.
Среди скитальцев были два отца
Измученных и два печальных сына.
Один держался бодро до конца,
Но умер вдруг, как будто без причины.
Старик отец взглянул на мертвеца,
Перекрестился истово и чинно,
«Да будет воля божья!» — произнес
И попрощался с первенцем без слез.
Второй ребенок слабеньким казался,
Он был изнежен и немного хил,
Но долго мальчик смерти не сдавался,
Поддерживал в нем дух остатки сил.
Отцу ребенок слабо улыбался
И слово утешенья находил,
Когда в чертах отца, с надеждой споря,
Мелькала тень разлуки — ужас горя.
И, наклонись над мальчиком своим,
Не отрывая глаз, отец унылый
Следил за ним, ухаживал за ним.
Когда страдальцев ливнем оживило,
Ребенок был уж вовсе недвижим,
Но взор померкший радость озарила,
Когда из тряпки в рот ему отец
Хоть каплю влаги выжал наконец.
Ребенок умер. Пристально и странно
Смотрел отец на хладный этот прах,
Как будто труп, простертый бездыханно,
Еще очнуться мог в его руках.
Когда же, став добычей океана,
Поплыл мертвец, качаясь на волнах,
Старик упал и встать уж не пытался,
Лишь изредка всем телом содрогался.
Вдруг радуга у них над головой,
Прорезав облака над мглою моря,
На крутизне воздвиглась голубой.
Все стало сразу ярче, словно споря
Сияньем с этой аркою цветной;
Как плещущее знамя на просторе,
Горел ее прекрасный полукруг;
Потом поблекнул и растаял вдруг.
Как ты хорош, хамелеон небесный,
Паров и солнца дивное дитя!
Подернут дымкой пурпур твой чудесный,
Все семицветье светом золотя,
Так полумесяцы во тьме окрестной
Горят, над минаретами блестя.
(Но, впрочем, синяки при боксе тоже
С его цветами, несомненно, схожи!)
Все ободрились: радугу они
Считали добрым предзнаменованьем:
И римляне и греки искони
Подобным доверяли указаньям
В тяжелые и горестные дни
Полезно это всем; когда страданьем
Измучен ум, — приятно допустить,
Что радуга спасеньем может быть.
Вдруг белая сверкающая птица,
Как будто голубь, сбившийся с пути,
Над ними стала медленно кружиться,
Казалось, уж готовая почти
Для отдыха на мачту опуститься,
Как будто ночь хотела провести
Среди людей, — и птицы появленье
Им показалось признаком спасенья.
И все — таки хочу отметить я.
Сей голубь очень мудро поступил,
Что дальше от двуногого зверья
Найти себе пристанище решил:
Будь даже тем он голубем, друзья,
Который Ною милость возвестил,
Насытились бы им, как пищей редкой,
Им и его оливковою веткой.
С приходом ночи ветер разыгрался,
Но был спокоен звездный небосвод.
В неведомом пространстве продвигался
Скитальцев жалких обветшалый бот.
То им казалось — берег рисовался
В туманной мгле на грани синих вод;
То слышался им дальний шум прибоя,
То грохот пушек, словно с поля боя.
К рассвету ветер сразу ослабел.
Вдруг вахтенный воскликнул возбужденно,
Что долгожданный берег засинел
В дали, зари сияньем освещенной.
Никто поверить этому не смел:
Скалистый берег, светлый, озаренный,
Уже не сон, мерещившийся им;
Он был реален, видим, достижим!
Иные разрыдались от волненья,
Иные, не решаясь говорить,
Глядели вдаль в тупом недоуменье,
Еще не смея ужас позабыть;
Иной шептал творцу благословенья
(Впервые в долгой жизни, может быть!);
Троих будить настойчиво пытались,
Но трупами лентяи оказались.
Днем раньше на волнах они нашли
Большую черепаху очень ценной
Породы, к ней тихонько подплыли,
Поймали и насытились отменно.
День жизни этим все они спасли,
Притом же им казалось несомненно,
Что так внезапно, в столь тяжелый час
Их провиденье, а не случай спас.
Гористый берег быстро вырастал,
К нему несли и ветер и теченье,
Куда — никто доподлинно не знал,
Догадки возникали и сомненья.
Так долго ветер их бросал и гнал,
Что были все в большом недоуменье:
Кто эти горы Этною считал,
Кто — Кипром, кто — грядой родосских скал.
А между тем теченье неуклонно
Их к берегу желанному несло.
Они, как призраки в ладье Харона,
Не двигались, не брались за весло;
Им даже бросить трех непогребенных
В морские волны было тяжело,
А уж за ними две акулы плыли
И, весело резвясь, хвостами били.
Жестокий голод, жажда, зной и хлад
Измученных страдальцев обглодали,
Ужасен был их облик и наряд:
Их матери бы даже не узнали!
Их ветер бил, хлестали дождь и град,
Их леденили ночи, дни сжигали,
Но худшим злом был все — таки понос,
Который им Педрилло преподнес.
Все приближался берег отдаленный,
Еще недавно видимый едва;
Уже дышала свежестью зеленой
Его лесов веселая листва.
Скитальцев взор, страданьем воспаленный,
Слепила волн и неба синева,
Они не смели верить, что нежданно
Спаслись от хищной пасти океана.
Казалось, берег был безлюдно — тих,
Одни буруны пенились у скал;
Но так истосковалось сердце их,
Что рифов устрашающий оскал
Кипеньем волн косматых и седых
Ни одного гребца не испугал:
Стремительно они на скалы ринулись
И, что вполне понятно, опрокинулись.
Но мой Жуан свои младые члены
Не раз в Гвадалкивире омывал,
В реке сей славной плавал он отменно
И это ценным качеством считал;
Он переплыл бы даже, несомненно,
И Геллеспонт, когда бы пожелал,
Что совершили, к вящей нашей гордости,
Лишь Экенхед, Леандр и я — по молодости.
Жуан, хоть был измучен и устал,
Отважился с волнами состязаться.
Страшась акул, он силы напрягал,
Чтоб как-нибудь до берега добраться.
Трех спутников он сразу потерял:
Два вовсе не смогли передвигаться,
А к третьему акула подплыла
И, за ногу схватив, уволокла.
Но наш герой держался еле — еле
И вдруг увидел длинное весло;
Хоть руки у Жуана ослабели
И плыть ему уж было тяжело,
Весло схватил он, и к желанной цели
Его и эту щепку понесло,
То плыл он, то барахтался, то бился
И на песок беспомощно свалился.
Впился ногтями цепко он в песок,
Сквозь бред соображая через силу,
Что океан ревел у самых ног
То дико, то угрюмо, то уныло,
Бесясь, что утащить его не мог
Обратно в ненасытную могилу.
Жуан лежал недвижен, слаб и нем.
Да, он от смерти спасся, — но зачем?
С усилием он попытался встать,
Но тут же на колени опустился.
Тревожным взором начал он искать
Товарищей, с которыми сроднился,
Но хладный страх объял его опять:
Один лишь труп с ним рядом очутился,
На берегу чужом, у хмурых скал,
Казалось, погребенья он искал.
Заметив это вздувшееся тело,
Жуан подумал, что узрел свой рок.
В его глазах все сразу потемнело,
Все поплыло — и скалы и песок;
Рука, весло сжимая, помертвела,
И, стройный, как весенний стебелек,
Поник он вдруг, бессильный и безгласный,
Как лилия увядшая, прекрасный.
Как долго он на берегу лежал,
Не знал Жуан — он потерял сознанье
И времени совсем не замечал:
Сквозь тяжкие, но смутные страданья
Он, пробиваясь к жизни, ощущал
Биенье крови, пульса трепетанье,
Мучительно томясь. За шагом шаг
Смерть отступала, как разбитый враг.
Глаза открыл он и закрыл устало
В недоуменье. Чудилось ему,
Что лодку то качало, то бросало,
И с ужасом он вспомнил — почему,
И пожалел, что смерть не наступала.
И вдруг над ним сквозь сон и полутьму
Склонился лик прекрасный, как виденье.
Лет восемнадцати, а то и менее.
Все ближе, ближе… Нежные уста,
Казалось, оживляющим дыханьем
Его согреть хотели; теплота
Ее руки с заботливым вниманьем
Касалась щек его, висков и рта
С таким любовным, ласковым желаньем
В нем снова жизнь и чувства воскресить,
Что мой герой вздохнул — и начал жить.
Тогда его полунагое тело
Плащом прикрыли, голову его
Поникшую приподняли несмело;
Жуан, еще не помня ничего,
К ее щеке прижался, помертвелый,
И, из кудрей питомца своего
Рукою нежной влагу выжимая,
Задумалась красавица, вздыхая.
Потом его в пещеру отнесла
Она вдвоем с прислужницей своею.
Хоть та постарше госпожи была,
Но позадорней, да и посильнее.
Костер она в пещере развела,
И перед ним предстала, словно фея,
Девица — или кем бы там она
Ни оказалась, — девственно стройна.
На лбу ее монеты золотые
Блестели меж каштановых кудрей,
И две косы тяжелые, густые
Почти касались пола. И стройней
Была она и выше, чем другие;
Какое — то величье было в ней,
Какая — то надменность; всякий знает,
Что госпоже надменность подобает.
Каштановыми были, я сказал,
Ее густые волосы; но очи
Черны как смерть; их мягко осенял
Пушистый шелк ресниц темнее ночи.
Когда прекрасный взор ее сверкал,
Стрелы быстрей и молнии короче,
Подумать каждый мог, ручаюсь я,
Что на него бросается змея.
Лилейный лоб, румянец нежно — алый,
Как небо на заре; капризный рот…
Такие губки увидав, пожалуй,
Любой о милых радостях вздохнет!
Она красой, как статуя, сияла.
А впрочем, присягну: искусство лжет,
Что идеалы мраморные краше,
Чем юные живые девы наши!
Я говорю вам это неспроста,
Я даже под присягой утверждаю:
Одной ирландской леди красота
Увянет незамеченной, я знаю,
Не оживив ни одного холста;
И если злое время, все меняя,
Морщинами сей лик избороздит,
Ничья нам кисть его не сохранит!
Такою же была и эта фея;
Хоть не испанским был ее наряд
Попроще, но поярче, веселее.
Испанки избегают, говорят,
Материй ярких — хитрая затея!
Но как они таинственно шуршат
Баскинами и складками мантильи
Веселые прелестницы Севильи!
Но наша дева в пестрые цвета
Была с большим уменьем разодета.
Все было ярко в ней — и красота,
И золото, и камни — самоцветы.
И кружевная тонкая фата,
И поясок, и кольца, и браслеты,
И туфельки цветные; но — ей-ей!
Чулок на ножках не было у ней!
Костюм ее служанки был скромнее,
Из пестрых тканей, более простых;
Фата была, понятно, погрубее,
И серебро монет в кудрях густых
(Оно приданым числилось за нею,
Как водится у девушек таких).
Погуще, но короче были косы.
Глаза живее, но чуть-чуть раскосы!
Они с изобретательным стараньем
Кормили Дон-Жуана каждый час.
Всем женщинам — пленительным созданьям
Естественно заботиться о нас.
Бульон какой — то с редкостным названьем
Ему варили; уверяю вас:
Таких бульонов даже в дни Ахилла
С самим Гомером муза не варила!
Но мне пора вам рассказать, друзья,
Что вовсе не принцессы девы эти.
(Я не люблю таинственности, я
Не выношу манерности в поэте!)
Итак, одна красавица моя
Прислужница, как всякий мог заметить;
Вторая — госпожа. Отец ее
Живет уловом: каждому свое!
Он в юности был рыбаком отличным
И, в сущности, остался рыбаком,
Хотя иным уловом необычным
Он занимался на море танком.
Мы числим контрабанду неприличным
Занятием, а грабежи — грехом.
Но не понес за грех он наказанья,
А накопил большое состоянье.