Борис Пастернак - Сестра моя, жизнь
Привычная жизнь остановилась. К шуму и крикам на улицах примешивался треск выстрелов. Л.О. Пастернак рисовал демонстрации и их разгон, агитаторов, говоривших с балкона Училища. В те же сутки, что был издан «Манифест» 17 октября с обещанием политических свобод, был убит студент Высшего Технического училища Э. Бауман.
* * *
«…Его хоронила вся Москва 20 октября. Эти похороны мне запомнились, как врезанные в память. Мы, вся наша семья, кроме девочек, стояли, среди других из Училища, на балконе, между вздымающихся вверх колонн… Мы стояли черными неподвижными статистами и зрителями одновременно, потому что перед нами, под нами проходила в течение многих часов однообразная черная широкая лента шеренг мерно шагающих, молчащих и поникших людей, одна за другой, каждая по десять, кажется, человек… во всю ширину Мясницкой, мимо нас, к Лубянской площади.
Всего грознее было, когда люди, проходящие внизу, шли в полном молчании. Тогда это становилось так тяжко, что хотелось громко кричать. Но тут тишина прерывалась пением Вечной памяти или тогдашнего гимна прощания, гимна времени – «Вы жертвою пали…». И снова замолкнув, ритмично и тихо шли и шли – шеренга за шеренгой, много шеренг и много часов…».
Александр Пастернак.
«Воспоминания»
* * *Бауман!
Траурным маршем
Ряды колыхавшее имя!
Шагом,
Кланяясь флагам,
Над полной голов мостовой
Волочились балконы,
По мере того,
Как под ними
Шло без шапок:
«Вы жертвою пали
В борьбе роковой».
С высоты одного,
Обеспамятев,
Бросился сольный
Женский альт.
Подхватили.
Когда же и он отрыдал,
Смолкло все.
Стало слышно,
Как колет мороз колокольни.
Вихри сахарной пыли,
Свистя, пронеслись по рядам.
Хоры стихли вдали.
Залохматилась тьма.
Подворотни
Скрыли хлопья.
Одернув
Передники на животе,
К Моховой от Охотного
Двинулась черная сотня,
Соревнуя студенчеству
В первенстве и правоте.
Борис Пастернак.
Из поэмы «Девятьсот пятый год»
* * *«…В ответ на выступления студенчества после манифеста 17 октября буйствовавший охотнорядский сброд громил высшие учебные заведения, университет, Техническое училище. Училищу живописи тоже грозило нападение. На площадках парадной лестницы по распоряжению директора были заготовлены кучи булыжника и ввинчены шланги в пожарные краны для встречи погромщиков.
В Училище заворачивали демонстранты из мимо идущих шествий, устраивали митинги в актовом зале, завладевали помещениями, выходили на балкон, произносили речи оставшимся на улице. Студенты Училища входили в боевые организации, в здании ночью дежурила своя дружина…»
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
Борис стремился принять участие в уличных событиях наравне со всеми. Отец с трудом удерживал его дома. Холода настали рано, отопление не работало. Трехлетняя Лидочка заболела крупозным воспалением легких. В детской, обогреваемой керосиновой лампой – «молнией», сосредоточилась вся семья. В один из этих критических дней Борис, улучив момент, исчез.
* * *«…Он пропадал долго, и мне самому стало уже не по себе. Лида стонала в бреду, мать была от волнения в полуобморочном состоянии. Отец шагал большими шагами от двери к окну, от окна к двери… Вдруг знакомо хлопнула входная дверь и в проеме комнатной двери появился Борис, но в каком виде! Фуражка была смята, шинель полурасстегнута, одна пуговица висела на треугольнике вырванного сукна, хлястик болтался на одной пуговице – а Боря сиял, уже одним этим выделяя себя из всей группы вокруг лампы. Из его, пока еще бессвязных восклицательных рассказов, постепенно уяснилось, что он, выйдя на Мясницкую и пройдя несколько вниз к Лубянке, столкнулся с бежавшей от Лубянки небольшой группой прохожих, в ней были и женщины, подхватившей в ужасе и Бориса. Они бежали, по-видимому, с самого Фуркасовского, от патруля драгун, явно издевавшегося над ними: они их гнали, как стадо скота, на неполной рыси, не давая, однако, опомниться. Но тут, у Банковского, где с ними столкнулся Борис, их погнали уже не шутя, и нагайки были пущены в полный ход. Особенно расправились они с толпой как раз у решетки почтамтского двора, куда Боря был кем-то прижат к решетке, и этот кто-то принял на себя всю порцию побоев, поджимая под себя рвущегося в бой Бориса. Все же и ему, как он сказал, изрядно досталось – по фуражке, к счастью, не слетевшей с головы, и по плечам. Он считал нужным испытать это как искус, как соучастие с теми, кому в те дни и не так попадало…»
Александр Пастернак.
«Воспоминания»
«Посул свобод» сменился нарастающим ожесточением властей. Последовало ультимативное предписание генерал-губернатора всем покинуть здание Училища. Пастернаки с больной девочкой не могли этого сделать. Директор Училища князь Львов советовал при первой возможности уехать из Москвы. В ходе сборов их застала всеобщая политическая забастовка, перешедшая в Декабрьское восстание. Лишенный привычных занятий, Л.О. Пастернак вел в это время ежедневные записи:
«…10 декабря. Орудийная непрекращающаяся пальба! Боже мой, сколько же это жертв, сколько невинных, сколько переживаемого страха смертельного, особенно для детей и семей. В осажденных крепостях, к моменту осады выезжают дети, женщины, семьи и лишь враждующие вооруженные идут на сознательный бой; а тут в городе, в разных местах, в узких переулках артиллерия дает залпы, гулом отдающие на целые версты. Вчера ночью мы услышали первые орудийные залпы в без четверти двенадцать, как раз против наших окон вспыхивал, как зарница, огонь и за ним оглушительный пушечный выстрел… Сегодня утром пошел смотреть и узнать, где стреляли из пушек. Училище Фидлера. Снесли целые куски стен 4-х этажного дома, рамы, окна и т. д… Присел, чтобы набросать, что мы пережили за эти два месяца, как собирались три раза уехать вплоть до 7 XII, когда за два часа до отъезда объявлена была эта всеобщая политическая забастовка, но перебрать все, что пережито было, что и как происходило – нет возможности.
16 декабря. До сегодняшнего дня происходит одно и то же. Уже неделя канонады, военного лагеря и всякой прочей прелести этому свойственной. Как надоели эти тупые, озверелые лица городовых, снующих перед окнами взад и вперед солдат, патрулей, драгун, казаков, артиллерии с конвоем из пехоты, угрожающим тем, кто стоит у окна; как истомилась душа, нервы, мозг. Интересы все ниже и ниже и только инстинкт самосохранения говорит во всем и кругом. Какая жажда тишины, человеческого интереса, работы. Хоть бы в музей пойти. Как это все далеко, каким это кажется страшным языком: забастовка, рабочие, убито, ранено, подстрелены, разгромлены, разрушены, арестованы, избиты, искалечены, обезображены – вот что слышишь, видишь, читаешь, чем живешь вот уже более двух месяцев. О, Господи! – Неужели нам не удастся уйти от этого ужасного кошмара, чтобы собраться с мыслями и не быть слепою жертвой всего происходящего, – не играть глупой роли насильно стоящего пассивного зрителя, не сочувствующего и не могущего участвовать в насилиях, два месяца совершаемых друг над другом – правительством, партиями между собою. О, Господи, пора наступить концу непонятным, бессмысленным событиям!»
Бумаги были оформлены, и, как только пошли поезда, в конце декабря выехали всей семьей в Германию. Через несколько дней, уже из Берлина, Леонид Осипович сообщал своему другу, художественному критику и коллекционеру Павлу Давыдовичу Эттингеру, что устроились в очень хорошем пансионе и он сразу приступил к работе над заказным портретом:
«…Напишите, голубчик, как обстоит дело в Москве и в России – „поинтимнее“. Какая ужасная реакция, и чему можно завидовать – это что я перестал видеть этих зверей – солдат, городовых, рожи этих всех надоевших мне до галлюцинации в Москве. Если бы Вы видели при отъезде нашем на Николаевском вокзале! Хуже военного лагеря! Пировали казаки, всюду жандармы, казарменная вонь, дух опричнины. Не забуду никогда…»
Художник изголодался по работе. Он писал портреты, сделал удачный офорт – портрет Толстого на фоне предгрозового неба и деревенских изб.
* * *«…Я был у Горького, показывал ему офорт с Толстого и он в такой раж пришел от него, что я не ожидал. На другой день решил ему презентовать один из пробных оттисков…»