Сборник - Поэзия Серебряного века (Сборник)
В 1924 году С. Есенин опубликовал в газете письмо,[310] подписанное также И. Грузиновым (подобно ему, поэтом крестьянского происхождения), в котором оба автора официально заявили, что выходят из группы имажинистов: “Мы, создатели имажинизма, доводим до всеобщего сведения, что группа “Имажинисты” в доселе известном составе объявляется нами распущенной”.
Заявление Есенина явилось для имажинистов крайней неожиданностью. Сами они, предполагая большое будущее своей школы, только собирались приступить к “деланию большого искусства”, числя все созданное ими ранее лишь неким подготовительным этапом. В “Письме в редакцию” журнала “Новый зритель” Ивнев, Мариенгоф, Ройзман, Шершеневич и Н. Эрдман выступили с резким опровержением есенинского заявления о роспуске группы, назвав его “развязным и безответственным”. Они обвинили поэта в приспособленчестве: “…Есенин примыкал к нашей идеологии, поскольку она ему была удобна, и мы никогда в нем, вечно отказывавшемся от своего слова, не были уверены как в соратнике”. Здесь же бывшие “собратья” постарались перехватить инициативу, заявив, что “у группы наметилось внутреннее расхождение с Есениным, и она принуждена была отмежеваться от него…”. В публикации содержались грубые и оскорбительные выпады в адрес поэта: “Есенин в нашем представлении безнадежно болен физически и психически, и это единственное оправдание его поступков”.[311]
С уходом Есенина закончил свое существование и официальный орган имажинистов, журнал “Гостиница для путешествующих в прекрасном”. И хотя имажинисты по инерции еще издавали сборники, пытались реанимировать “Стойло Пегаса” и даже, уже в 1927 году, основать новый журнал; хотя еще какое-то время функционировал ленинградский “Воинствующий Орден имажинистов” и группы поэтов-имажинистов в некоторых провинциальных городах, – без Есенина имажинизм угасал. Последний коллективный сборник “Имажинисты” (1925) вызвал и такой, к примеру, отклик прессы: “Агония идеологического вырождения имажинизма закончилась очень быстро, и первые же годы НЭПа похоронили почти окончательно имажинизм как литературную школу: “моль времени” оказалась сильнее “нафталина образов””.
Есенин писал: “В 1919 г. я с рядом товарищей опубликовал манифест имажинизма. Имажинизм был формальной школой, которую мы хотели утвердить. Но эта школа не имела под собой почвы и умерла сама собой…”.[312]
Итог теоретической и практической деятельности группы подвел Шершеневич в статье “Существуют ли имажинисты?” Признав, что “имажинизма сейчас нет ни как течения, ни как школы”, он так объясняет его кончину: “Это произошло в силу объективных причин, лежащих вне поэзии. <…> Сущность поэзии переключена: из искусства он превращен в полемику. <…> От поэзии отнята лиричность. А поэзия без лиризма это то же, что беговая лошадь без ноги. Отсюда и вполне понятный крах имажинизма, который все время настаивал на поэтизации поэзии”.[313]
Вадим Шершеневич
Вадим Габриэлевич Шершеневич в поисках своего места в литературе был в разное время апологетом многих течений: символизма, футуризма, в котором претендовал на роль лидера и главного теоретика; был организатором издательства “Мезонин поэзии”, вокруг которого сформировалась одноименная группа. После революции провозгласил новое поэтическое направление – имажинизм. В своей зрелой лирике активно развивал урбанистическую тему, разработав оригинальный акцентный стих с переносными и неравносложными рифмами.
Шершеневич активно участвовал в литературной борьбе тех лет, выступал как теоретик-стиховед. В дальнейшем вынужденно занимался переводами пьес и либретто и написанием мемуаров, которые при его жизни не были опубликованы. Умер в эвакуации.
A ClaireОпять старинною вуалью
Окутывает очи грусть…
Читаю с жалобной печалью
Мою судьбину наизусть.
Грядущим людям, не усталым,
Не расслыхать моих шагов,
Мне не дойти хоть тихим валом
До отдаленных берегов!
Я их покоя не нарушу,
К ним голос мой не долетит.
Храните пасмурную душу,
Истертые обломки плит.
Доверчиво-прозрачна доля,
Ее не заплетает мгла:
Так замирает ветер в поле,
Не долетая до села.
Мой век мои стенанья спрячет,
Как разговор подруги грудь;
Я не грущу, что путь мой начат:
Я знаю, что недолог путь!
Вы не думайте, что сердцем-кодаком
Канканирующую секунду запечатлеете!..
Это вечность постригла свою бороду
И зазывит на поломанной флейте.
Ленты губ в призывчатом далеке…
Мы – вневременные – уйдемте!
У нас гирлянды шарлатаний в руке,
Их ли бросить кричащему в омуте?!
Мы заборы новаторством рубим!
Ах, как ласково новую весть нести…
Перед нами памятник-кубик,
Занавешенный полотняной неизвестностью.
Но поймите – я верю – мы движемся
По проспектам электронервным.
Вы шуты! Ах, я в рыжем сам!
Ах, мы все равны!
Возвратите объедки памяти!
Я к памятнику хочу!.. Пустите!
Там весть об истеричном Гамлете
(Моем друге) стоит на граните.
Ломайте и рвите, клоуны, завесы,
Если уверены, что под ними принц!..
Топчут душу взъяренные аписы![314]
Я один… Я маленький… Я мизинец!..
Ее сиятельству графине Кларе
Белые гетры… Шляпа без фетра…
Губ золотой сургуч…
Синие руки нахального ветра
Трогают локоны туч.
Трель мотоцикла… Дама поникла…
Губы сжаты в тоске…
Чтенье галантное быстрого цикла
В лунном шале на песке.
В городе где-то возле Эгрета[315]
Модный кружит котелок,
В траурном платье едет планета
На голубой fife o’clock.
В рукавицу извощика серебряную каплю пролил,
Взлифтился, отпер дверь легко…
В потерянной комнате пахло молью
И полночь скакала в черном трико.
Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив,
Втягивался нервный лунный тик,
А на гениальном диване – прямо напротив
Меня – хохотал в белье мой двойник.
И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная,
Обнимали мой вариант костяной.
Я руками взял Ваше сердце выхоленное,
Исцарапал его ревностью стальной.
И, вместе с двойником, фейерверя тосты,
Вашу любовь до утра грызли мы
Досыта, досыта, досыта
Запивая шипучею мыслью.
А когда солнце на моторе резком
Уверенно выиграло главный приз —
Мой двойник вполз в меня, потрескивая,
И тяжелою массою бухнулся вниз.
Порыжела небесная наволочка
Со звездными метками изредка…
Закрыта земная лавочка
Рукою вечернего призрака.
Вы вошли в розовом капоре,
И, как огненные саламандры,
Ваши слова закапали
В мой меморандум.
Уронили, как пепел оливковый,
С догоревших губ упреки…
По душе побежали вразбивку
Воспоминания легкие.
Проложили отчетливо рельсы
Для рейсов будущей горечи…
Как пузырьки в зельтерской,
Я забился в нечаянных корчах.
Ах, как жег этот пепел с окурка
Все, что было тоскливо и дорого!
Боль по привычке хирурга
Ампутировала восторги.
всемыкакбудтонароликах
сВалитьсялегконосейчас
мчАтьсяивеселОисколько
дамЛорнируютоТменнонас
нашгЕрБукрашенликерами
имыдеРзкиедушАсьшипром
ищемЮгИюляивоВсемформу
мчаСилоЮоткрыТоклиппер
знОйнознаемчтОвсеюноши
иВсепочтиговоРюбезусые
УтверждаяэточАшкупунша
пьемсрадостьюзабрюсова
Где с гор спущенных рощ прядки,
Где поезд вползает в туннель, как крот, —
Там пульс четкий военной лихорадки,
Мерный шаг маршевых рот.
Идут и к небу поднимают, как взоры,
Крепкие руки стальных штыков, —
Бряцают навстречу им, как шпоры
Лихого боя, пули стрелков.
В вечернем мраке – в кавказской бурке
С кинжалом лунным, мир спрятал взгляд…
В пепельницу котловин летят окурки
Искусанных снарядами тел солдат.
В переулках шумящих мы бредим и бродим.
Перебои мотора заливают площадь.
Как по битому стеклу – душа по острым мелодиям
Своего сочиненья гуляет, тощая.
Воспоминанья встают, как дрожжи; как дрожжи,
Разрыхляют душу, сбившуюся в темпе.
Судьба перочинным заржавленным ножиком
Вырезает на сердце пошловатый штемпель.
Улыбаюсь брюнеткам, блондинкам, шатенкам,
Виртуожу негритянские фабулы.
Увы! Остановиться не на ком
Душе, которая насквозь ослабла!
Жизнь загримирована фактическими бреднями,
А впрочем, она и без грима вылитый фавн.
Видали Вы, как фонарь на столбе повесился медленно,
Обернутый в электрический саван?
Из-за глухонемоты серых портьер, це —
пляясь за кресла кабинета,
Вы появились и свое сердце
Положили в бронзовые руки поэта.
Разделись, и только в брюнетной голове чер —
епашилась гребенка и желтела.
Вы завернулись в прозрачный вечер.
Как будто тюлем в июле
Завернули
Тело.
Я метался, как на пожаре огонь, ше —
пча: Пощадите, не надо, не надо!
А Вы становились всё тише и тоньше,
И продолжалась сумасшедшая бравада.
И в страсти и в злости кости и кисти на
части ломались, трещали, сгибались,
И вдруг стало ясно, что истина —
Это Вы, а Вы улыбались.
Я умолял Вас: “Моя? Моя!”, вол —
нуясь и бегая по кабинету.
А сладострастный и угрюмый Дьявол
Расставлял восклицательные скелеты.
Вот, как черная искра, и мягко и тускло,
Быстро мышь прошмыгнула по ковру за порог…
Это двинулся вдруг ли у сумрака мускул?
Или демон швырнул мне свой черный смешок?
Словно пот на виске тишины, этот скорый,
Жесткий стук мышеловки за шорохом ниш…
Ах! Как сладко нести мышеловку, в которой,
Словно сердце, колотится между ребрами проволок мышь!
Распахнуть вдруг все двери! Как раскрытые губы!
И рассвет мне дохнет резедой,
Резедой.
Шаг и кошка… Как в хохоте быстрые зубы.
В деснах лап ее когти блеснут белизной.
И на мышь, на кусочек
Мной пойманной ночи,
Кот усы возложил, будто ленты венков,
В вечность свесивши хвостик свой длинный,
Офелией черной, безвинно —
Невинной,
Труп мышонка плывет в пышной пене зубов.
И опять тишина… Лишь петух – этот маг голосистый,
Лепестки своих криков уронит на пальцы встающего дня…
……………
Как Тебя понимаю, скучающий Господи чистый,
Что так часто врагам предавал, как мышонка, меня!..
Эти волосы, пенясь прибоем, тоскуют,
Затопляя песочные отмели лба,
На котором морщинки, как надпись, рисует,
Словно тростью, рассеянно ваша судьба.
Вам грустить тишиной, набегающей резче,
Истекает по каплям, по пальцам рука.
Синих жилок букет васильками
Трепещет
В этом поле вечернем ржаного виска.
Шестиклассник влюбленными прячет руками
И каракульки букв, назначающих час…
Так готов сохранить я строками
На память,
Как вздох, освященный златоустием глаз.
Вам грустить тишиной… Пожалейте: исплачу
Я за вас этот грустный, истомляющий хруп!
Это жизнь моя бешенной тройкою скачет
Под малиновый звон ваших льющихся губ.
В этой тройке —
Вдвоем. И луна в окна бойко
Натянула, как желтые вожжи лучи.
Под малиновый звон звонких губ ваших, тройка,
Ошалелая тройка,
Напролом проскачи.
Мы последние в нашей касте
И жить нам недолгий срок.
Мы – коробейники счастья,
Кустари задушевных строк!
Скоро вытекут на смену оравы
Не знающих сгустков в крови —
Машинисты железной славы
И ремесленники любви.
И в жизни оставят место
Свободным от машин и основ:
Семь минут для ласки невесты,
Три секунды в день для стихов.
Со стальными, как рельсы, нервами
(Не в хулу говорю, а в лесть!)
От двенадцати до полчаса первого
Будут молиться и есть!
Торопитесь же, девушки, женщины,
Влюбляйтесь в певцов чудес.
Мы пока последние трещины,
Что не залил в мире прогресс!
Мы последние в нашей династии,
Любите же в оставшийся срок
Нас, коробейников счастья,
Кустарей задушевных строк!
Я. Блюмкину