Владимир Алексеев - Океан. Выпуск второй
А в это время Серега в лазарете принял твердое решение.
— У тебя есть бумага и конверт? — спросил он у Андрея.
— Есть, а что?
— Дай.
Андрей полез в тумбочку.
— И авторучку, — сказал Серега.
Он сразу почувствовал себя лучше, когда решение было принято. Он почувствовал к себе уважение, даже некое чувство гордости у него появилось: мол, не слабый я, могу и так, бесстрашно, прямо. Одно дело слова, другое дело — написанное на бумаге. Это документ! Все в нем, как на духу, искренне, без попыток оправдаться. И главный ему судья в конечном счете только Карпович. Ему отдаст Серега письмо, если Карпович останется жив. И пусть старшина поступает, как ему угодно. Он, Серега, считает себя виноватым. Зазевался, когда был на руле, ворон считал и чуть не упал за борт, а старшина не дал, спас его и о себе не подумал.
Ну, а если Женя погиб, то письмо он отдаст в руки завлова или капитана, но не сейчас. Сейчас пусть письмо-документ лежит в тумбочке и ждет своего часа. А вот когда его упрекнут: «Ты живой, потому что тебя спас человек, который был лучше тебя», он ответит: «Да, мне стыдно быть живым. И я жалею, что не упал в море вместо Карповича. Лучше уж вдвоем… Но так получилось, и ничего уж не изменишь».
Серегино воображение работало вовсю и рисовало одну картину за другой. Вот он на берегу Камчатки, угрюмый, сосредоточенный, бредет по тайге, работает, спит где попало и вызывает всеобщее любопытство некоей тайной, которую носит в себе. Он бородат, у него усталые, жилистые, как у покойного старшины, руки. Малопослушными пальцами он пересчитывает деньги, которые только что получил, и делает, как обычно, перевод во Владивосток Анастасии Карпович. Она получает деньги каждый раз и не знает от кого. И никогда не будет знать.
И так он размечтался, что его лицо порозовело и на губах появилась улыбка, которая быстро исчезла, когда в палату вошла жена штурмана Базалевича, вооруженная шприцем и ампулами.
— Сережа, готовьтесь!
— А может, не надо? — попросил он жалобно.
— Главврач велел через каждые два часа. Или вы, моряк, боитесь уколов?
— Да что вы! — соврал Серега, оголил руку и закрыл глаза, чтобы не видеть острой иглы.
Шторм стал утихать к вечеру. Циклоны, сибирский и японский, объединив свои усилия, покинули Охотское море и Камчатку и умчались на Магадан. Магаданское радио передавало: «С юго-запада пришла в наши суровые края невиданная буря, но оленеводы к ней подготовились…»
А наутро тишина окутала Западное побережье Камчатки. Но море еще грозно вздыхало, гигантский накат продолжал качать суда краболовов. Поэтому с утра мотоботы в воду не смайнали. Смайнали в обед, и вновь пошли утлые суденышки на свои поля собирать улов. Однако многие недосчитались сетей. Шторм их изорвал, размотал, выкинул на берег. Многотерпеливые ловцы не плакались, не жалели, вирали лебедками остатки сетей и били краба, складывали улов в трюмы и отвозили на свои плавзаводы.
Женю Карповича, опутанного сетями, нашли японские рыбаки. Они вытащили тело старшины, и одна из японских кавасаки пошла с покойником к русской плавбазе.
Серега, когда все узнал, долго бился и рыдал на руках Кости и Васи, а потом ему сделали укол, он успокоился и тихо, незаметно заснул. Ему снились кошмары, снова шторм и Карпович, которому он почему-то целует руки и говорит ему: «Мне стыдно быть живым!» — «Почему?» — удивленно спросил старшина. «Так ведь это я должен был умереть». Карпович улыбнулся и покачал головой: «Нет, дружище, я был обязан тебя спасти, а ты теперь должен жить. Должен, должен, запомни это». Легко и ясно стало Сереге от добрых слов старшины, и он проснулся. В палате было темно, спали Олег и Андрей, в иллюминаторы заглядывала рыхлая камчатская луна. По левому борту проходили печальные люди, разговаривали между собой. И тут он узнал, что они возвращаются с гражданской панихиды, что тело Карповича, с которым все попрощались, лежит в красном уголке. Он узнал, что завтра смайнают двенадцатый резервный бот и Карповича навсегда увезут на камчатский берег в сопровождении врача и Насти. На берегу уже готов цинковый гроб, и в нем он совершит свое последнее плавание домой, на материк.
Серега потихоньку встал, накинул халат и вышел из палаты. В судовом лазарете два выхода: один, обычно открытый, — со стороны столовой, другой, запасной, — напротив, ведущий на палубу ко второму трюму. Он пошел к запасному выходу, как можно осторожнее открыл его, выскользнул из лазарета и поднялся по трапу на палубу. Палуба была пустынная, залитая мертвым, каким-то зеленоватым светом луны. Блестело море, внизу работал завод, лилась вода, и вместе с нею различные отбросы текли на радость бычкам и чайкам. Чайки кричали тоскливо, как бездомные кошки.
Серега шел на корму глухими местами, старался, чтобы его никто не увидел. Он хотел проститься со своим старшим другом, сказать ему всего несколько слов — с глазу на глаз.
На корме он чуть не столкнулся с беззаботной парочкой, стоявшей в тени около запасного винта. Девушка в объятиях парня самозабвенно лепетала:
— Митя, Митенька!
Сереге стало очень обидно, что в такую ночь, когда все должно застыть в горе и печали, потому что нет и никогда не будет Женьки Карповича, люди легкомысленно целуются, говорят слова любви. И с этой нестерпимой обидой он вошел в темный коридор, ведущий к дверям красного уголка. Тут возник у него страх, ноги стали малопослушными. Он вспомнил умершую бабушку и то, как он долгое время боялся входить в комнату, где она лежала мертвая. И подумал он о том, что никогда еще в своей жизни не видел умерших.
В красном уголке был полумрак, светила лишь одна лампочка около трибуны. Стол с гробом стоял в центре, около него кто-то был. Серега замер и вдруг услышал голос Насти:
— Кого я теперь буду ждать, кого ждать?
Серега медленно попятился и бегом устремился вверх по трапу. Лишь на палубе, около третьего трюма, он остановился и отдышался, попытался вспомнить то, что хотел сказать у гроба, но в голове метались лишь отдельные слова и обрывки фраз из глупейшего письма; ненужный хлам, расцвеченный эмоциями, в которых он уже не находил прежнего смысла и значительности.
И продолжал звучать в ушах вопрос Насти, от которого сострадание к ней стремительно росло и становилось невыносимым. Оно сжигало, раскаляло его, словно кусок металла в сильном огне. И Серега, дважды спасенный в один день, подумал и вдруг понял, как ничтожно пережитое им по сравнению с тем, что он теперь обязан и должен!
Да, это правда, несколько дней назад он был куском мягкого железа и попал в огонь, и в нем чуть не расплавился. Но, охлажденный большой мыслью, большой целью, приобрел, как закаленная сталь, твердость, без которой человек — ничто. Сергей усмехнулся, вспоминая себя в недавнем прошлом, и посмотрел на равнодушное море.
Потом пошел в лазарет и в темноте, не зажигая света, порвал письмо, а в конверт вложил новый листок, на котором размашисто написал:
«Ты прав, Женя. Я должен жить и обязан быть как ты и лучше!»
«Боцману на бак!» — раздалась команда из динамика, и она разбудила смертельно уставшего Серегу.
Он поднялся на койке, подумал: «На южное поле пришли. Скоро подъем», — и стал будить товарищей.
Начинался новый день путины.
Татьяна Ростовайте
АУШТРИНИС[12]
Кто на море родился, стал взрослым,
Вскормлен морем и морем вспоен,
Лишь увидит он парус иль весла, —
Трепет в сердце почувствует он.
Кто соленою влагой и зноем
Пропитал свою жизнь, знаю — тот
Не сробеет, когда ледяною
Ауштринис волною качнет;
Лишь плотнее в брезент завернется
И баркас повернет на волну,
Не гадая — домой ли вернется
Иль пойдет он сегодня ко дну.
Кто родился на море —
У моря
Тот погоды не ждет
И готов
С ауштринисом снова поспорить,
Был бы только хороший улов.
Перевел с литовского Игорь Строганов
Леонид Климченко
ВСПЛЫТИЕ
Мне не сравнить ни с чем минуты эти,
Они наградой нам за труд даны:
Что может быть прекраснее на свете
В конце похода всплыть из глубины!
Чего так ждали, то свершится ныне,
И будет нереальным, как во сне, —
В открытый люк сладчайший воздух хлынет,
И лодку закачает на волне.
Уже команда рубку обживает,
О, как затяжка первая крепка!
В посту центральном очередь живая,
И слышен сверху запах табака.
Передвигая ватными ногами,
По трапу лезешь, слыша сердца стук.
И закрываешь вдруг глаза руками,
Ошеломлен увиденным вокруг.
Слепит глаза осенний тусклый вечер,
И ярче солнца блеклый след волны.
Каких-то два часа до нашей встречи,
И берега Рыбачьего видны.
Белее снега вал бурунный хода,
Над рубкой чайки с хохотом снуют.
И запахи густые соли, йода
От рубки обсыхающей текут.
В хорал слагаясь, море, свет и звуки —
Гимн дальнему походу твоему,
Бескрайний мир протягивает руки
Нам, сыновьям, вернувшимся к нему.
Игорь Строганов