Андрей Вознесенский - Тьмать
А. Тарковскому
Блатные москворецкие дворы,
не ведали вы, наши Вифлеемы,
что выбивали матери ковры
плетёной олимпийскою эмблемой.
Не только за кепарь благодарю
московскую дворовую закваску,
что, вырезав на тополе «люблю»,
мне кожу полоснула безопаской.
Благодарю за сказочный словарь
не Оксфорда, не Массачусетса —
когда при лунном ужасе главарь
на танцы шёл со вшитою жемчужиной.
Наломано, Андрей, вселенских дров,
но мы придём – коль свистнут за подмогой…
Давно заасфальтировали двор
и первое свиданье за помойкой.
Памяти Р. Лоуэлла
Ты проходил переделкинскою калиткой,
голову набок, щекою прижавшись к плечу, —
как прижимал недоступную зрению скрипку.
Скрипка пропала. Слушать хочу!
В домик Петра ты вступал близоруко.
Там на двух метрах зарубка, как от топора.
Встал ты примериться под зарубку —
встал в пустоту, что осталась от роста Петра.
Ах, как звенит пустота вместо бывшего тела!
Новая тень под зарубкой стоит.
Клёны на кладбище облетели.
И недоступная скрипка кричит.
В чаще затеряно частное кладбище.
Мать и отец твои. Где же здесь ты?…
Будто из книги вынули вкладыши
и невозможно страничку найти.
Как тебе, Роберт, в новой пустыне?
Частное кладбище носим в себе.
Пестик тоски в мировой пустоте,
мчащийся мимо, как тебе имя?
Прежнее имя, как платье, лежит на плите.
Вот ты и вырвался из лабиринта.
Что тебе тень под зарубкой в избе?
Я принесу пастернаковскую рябину.
Но и она не поможет тебе.
Зеркало над казино —
как наблюдающий разум,
купольное Оно.
Ход в Зазеркалье ведёт,
называемый «кошкиным лазом», —
«Людям воспрещено!»
По Зазеркалью иду (Пыль. Сторожа с автоматами) —
как по прозрачному льду… Снизу играет толпа.
Вижу затылки людей, словно булыжники матовые.
Сверху лица не видать – разве кто навзничь упал.
По Зазеркалью ведёт Вергилий второй эмиграции.
Вижу родных под собой, сестру при настольном огне.
Вижу себя под собой, на повышенье играющего.
Сколько им ни кричу – лиц не подымут ко мне.
Вижу другую толпу, – уже не под автоматами, —
мартовский взор опустив, вижу другое крыльцо,
где над понурой толпой ясно лежала Ахматова,
небу открывши лицо.
О, подымите лицо, только при жизни, раз в век хоть,
небу откройте лицо для голубого НЕЗЛА!
Это я знаю одно. И позабудьте Лас-Вегас.
Нам в Зазеркалье нельзя.
Душа – это сквозняк пространства
меж мёртвой и живой отчизн.
Не думай, что бывает жизнь напрасной.
Как будто есть удавшаяся жизнь.
Почему два великих поэта,
проповедники вечной любви,
не мигают, как два пистолета?
Рифмы дружат, а люди – увы…
Почему два великих народа
холодеют на грани войны,
под непрочным шатром кислорода?
Люди дружат, а страны – увы…
Две страны, две ладони тяжёлые,
предназначенные любви,
охватившие в ужасе голову
чёрт-те что натворившей Земли!
Я не стремлюсь лидировать,
где тараканьи бега.
Пытаюсь реабилитировать
вокруг понятье греха.
Душевное отупение
отъевшихся кукарек —
это не преступление —
великий грех.
Когда осквернён колодец
или Феофан Грек,
это не уголовный,
а смертный грех.
Когда в твоей женщине пленной
зарезан будущий смех —
это не преступленье,
а смертный грех…
Но было б для Прометея
великим грехом – не красть.
И было б грехом смертельным
для Аннушки Керн – не пасть.
Ах, как она совершила
его на глазах у всех —
Россию завороживший
бессмертный грех!
А гениальный грешник
пред будущим грешен был
не тем, что любил черешни,
был грешен, что – не убил.
Опять надстройка рождает базис.
Лифтёр бормочет во сне Гельвеция.
Интеллигенция обуржуазилась.
Родилась люмпен-интеллигенция.
Есть в русском «люмпен» от слова «любит».
Как выбивались в инженера,
из инженеров выходит в люди
их бородатая детвора.
Их в институты не пустит гордость.
Там сатана правит балл тебе.
На место дворника гигантский конкурс —
музы носятся на метле!..
Двадцатилетняя, уже кормящая,
как та княгинюшка на Руси,
русская женщина новой формации
из аспиранток ушла в такси.
Ты едешь бледная – «люминесценция»! —
по тёмным улицам совсем одна.
Спасибо, люмпен-интеллигенция,
что можешь счётчик открыть с нуля!
Не надо думать, что ты без сердца.
Когда проедешь свой бывший дом,
две кнопки, вдавленные над дверцами,
в волненье выпрыгнут молодом…
Тебя приветствуют, как кровники,
ангелы утренней чистоты.
Из инженеров выходят в дворники —
кому-то надо страну мести!
Неужто это будет всё забыто —
как свет за Апеннинами погас:
людские государства и событья,
и божество, что пело в нас,
и нежный шрамик от аппендицита
из чёрточки и точечек с боков —
как знак процента жизни ненасытной,
небытия невнятных языков?…
Эти слава и цветы —
дань талантищу.
Любят голос твой, но ты —
всем до лампочки.
Пара падает в траву,
сломав лавочку,
под мелодию твою…
Ты им до лампочки.
Друг на исповедь пришёл,
пополам почти.
Ну а что с твоей душой —
ему до лампочки.
Муза в местной простыне
ждёт лавандово
твой автограф на спине.
Ты ей до лампочки.
Телефонит пол-Руси,
клубы, лабухи —
хоть бы кто-нибудь спросил:
«Как ты, лапочка?»
Лишь врагу в тоске ножа,
в страстной срочности,
голова твоя нужна,
а не творчество.
Но искусство есть комедь,
смысл Ламанческий.
Прежде, чем перегореть —
ярче лампочка!
Поэт не имеет опалы,
спокоен к награде любой.
Звезда не имеет оправы
ни чёрной, ни золотой.
Звезду не убить каменюгами,
ни точным прицелом наград.
Он примет удар камер-юнкерства,
посетует, что маловат.
Важны ни хула или слава,
а есть в нём музыка иль нет.
Опальны земные державы,
когда отвернётся поэт.
Лягу навзничь – или это нервы?
От земного сильного огня
тень моя, отброшенная в небо,
наклонившись, смотрит на меня.
Молодая чёрная берёза!
Видно, в Новой Англии росла.
И её излюбленная поза —
наклоняться и глядеть в глаза.
Холмам Нового Иерусалима
холмы Новой Англии близки.
Белыми церковками над ними
память завязала узелки.
В чёрную берёзовую рощу
заходил я ровно год назад
и с одной, отбившейся от прочих,
говорил – и вот вам результат.
Что сказал? «Небесная бесовка,
вам привет от северных сестёр…»
Но она спокойно и бессонно,
не ответив, надо мной растёт.
Да какой же ты русский,
раз не любишь стихи?!
Тебе люди – гнилушки,
а они – светляки.
Да какой же ты узкий,
если сердцем не брат
каждой песне нерусской,
где глаголы болят…
Неужели с пелёнок
не бывал ты влюблён
в родословный рифмовник
отчеств после имён?
Словно вздох миллионный
повенчал имена:
Марья Илларионовна,
Злата Юрьевна.
Ты, робея, окликнешь
из имён времена,
словно вызовешь Китеж
из глубин Ильменя.
Словно горе с надеждой
позовёт из окна
колокольно-нездешне:
Ольга Игоревна.
Эти святцы-поэмы
вслух слагала родня,
словно жемчуг семейный
завещав в имена.
Что за музыка стона
отразила судьбу:
и семью, и историю
вывозить на горбу?
Словно в анестезии
от хрустального сна
имя – Анастасия
Николаевна…
Друг мой, настала пора невезения,
глядь, невезуха,
за занавесками бумазейными —
глухо.
Были бы битвы, злобные гении,
был бы Везувий —
нет, вазелинное невезение,
шваль, невезуха.
На стадионах губит горячка,
губят фальстарты —
не ожидать же год на карачках,
сам себе статуя.
Видно, эпоха чёрного юмора,
серого эха.
Не обижаюсь. И не подумаю.
Дохну от смеха.
Ходит по дому моё невезение,
в патлах, по стенке.
Ну полетала бы, что ли, на венике,
вытаращив зенки!
Кто же обидел тебя, невезение,
что ты из смирной,
бросив людские углы и семейные,
стала всемирной?
Что за такая в сердце разруха,
мстящая людям?
Я не покину тебя, невезуха.
В людях побудем.
Вдруг, я увижу, как ты красива!
Как ты взглянула,
косу завязывая резинкой
вместо микстуры…
Как хорошо среди благополучных!
Только там тесно.
Как хороши у людей невезучих
тихие песни!
Соскучился. Как я соскучился
по сбивчивым твоим рассказам.
Какая наша жизнь лоскутная!
Сбежимся – разбежимся сразу.
В дни, когда мы с тобой развёрстаны,
как крестик ставит заключённый,
я над стихами ставлю звёздочки —
скоро не хватит небосклона!
Ты называешь их коньячными…
Они же – попаданий скученность
по нам палящих автоматчиков.
Шмаляют так – что не соскучишься!
Но больше я всего соскучился
по краю глаза, где смешливо
твой свет проглядывает лучиком
в незагоревшую морщинку.
Я снова в детстве погостил,
где разорённый монастырь
стоит, как вскинутый костыль.
Мы знали, как живёт змея
и пионервожатая —
лесные бесы бытия!
Мы лакомством считали жмых,
гранаты крали для шутих,
носами шмыг – и в пруд бултых!.
И ловит новая орда
мою монетку из пруда,
чтоб не вернуться мне сюда.
Стоит белый свитер в воротах.
Тринадцатилетний Андрей.
Бей, урка дворовый,
бутцей ворованной,
по белому свитеру
бей —
по интеллигентской породе!
В одни ворота игра.
За то, что напялился белой вороной
в мазутную грязь двора.
Бей белые свитера!
Мазила!
За то, что мазила, бей!
Пускай простирает Джульетта Мазина.
Сдай свитер в абстрактный музей.
Бей, детство двора,
за домашнюю рвотину,
что с детства твой свет погорел,
за то, что ты знаешь
широкую родину
по ласкам блатных лагерей.
Бей щёткой, бей пыром,
бей хором, бей миром
всех «хоров» и «отлов» – зубрил,
бей по непонятному ориентиру.
Не гол – человека забил,
за то, что дороги в стране развезло,
что в пьяном зачат грехе,
что, мяч ожидая,
вратарь назло
стоит к тебе буквой «х».
С великою темью смешон поединок.
Но белое пятнышко,
муть,
бросается в ноги,
с усталых ботинок
всю грязь принимая на грудь.
Передо мной блеснуло азартной фиксой
потное лицо Шки. Дело шло к финалу.
Подошвы двор вытер о белый свитер.
– Андрюха! Борьба за тебя.
– Ты был к нам жестокий,
не стал шестёркой,
не дал нам забить себя.
Да вы же убьёте его, суки!
Темнеет, темнеет окрест.
И бывшие белые ноги и руки
летят, как Андреевский крест.
Да они и правда убьют его! Я переглянулся
с корешом – тот понимает меня,
и мы выбиваем мяч на проезжую
часть переулка, под грузовики. Мячик
испускает дух. Совсем стемнело.
Когда уходил он,
зажавши кашель,
двор понял, какой он больной.
Он шёл,
обернувшись к темени нашей
незапятнанной белой спиной.
…
Андрюша, в Париже
ты вспомнишь ту жижу
в поспешной могиле чужой.
Ты вспомнишь не урок —
Щипок-переулок.
А вдруг прилетишь домой?
Прости, если поздно. Лежи, если рано.
Не знаем твоих тревог.
Пока ж над страной трепещут экраны,
как распятый твой свитерок.
Приближается век мой к закату —
ваш, мои отрицатели, век.
На стол карты!
У вас века другого нет.
Пока думали очевидцы:
принимать его или как? —
век мой, в сущности, осуществился
и стоит, как кирпич, в веках.
Называйте его уродливым.
Шлите жалобы на Творца.
На дворе двадцатые годы —
не с начала, так от конца.
Историческая симметрия.
Свет рассветный – закатный снег.
Человечья доля смиренная —
быть как век.
Помню, вышел сквозь лёт утиный
инженера русского сын
из Ворот Золотых Владимира.
Посмотрите, что стало с ним.
Бейте века во мне пороки,
как за горести бытия
дикари дубасили Бога.
Специален Бог для битья.
Века Пушкина и Пуччини
мой не старше и не новей.
Согласитесь, при Кампучии —
мучительней соловей.
В схватке века с активной теменью
каков век, таков и поэт.
Любимые современники,
у вас века другого нет…
…Изучать будут век мой в школах,
пока будет земля землёй,
я не знаю, конечно, сколько,
но одно понимаю – мой.
Я друга жду. Ворота отворил,
зажёг фонарь под скосами перил.
Я друга жду. Глухие времена.
Жизнь ожиданием озарена.
Он жмёт по окружной как на пожар,
как я в его невзгоды приезжал.
Приедет. Над сараями сосна
заранее освещена.
Бежит, фосфоресцируя, кобель.
Ты друг? Но у тебя – своих скорбей…
Чужие фары сгрудят темноту —
я друга жду.
Сказал – приедет после девяти.
По всей округе смотрят детектив.
Зайдёт вражда. Я выгоню вражду —
я друга жду.
Проходят годы – Германа всё нет.
Из всей природы вырубают свет.
Увидимся в раю или аду.
Я друга жду, всю жизнь я друга жду!
Сказал – приедет после девяти.
Судьба, обереги его в пути.
Рыдайте, кабацкие скрипки и арфы,
над чёрною астрой с причёскою «афро»,
что в баре уснула, повиснув на друге,
и стало ей плохо на все его брюки.
Он нёс её, спящую, в туалеты.
Он думал: «Нет твари отравнее этой!»
На кафеле корчилось и темнело
налитое сном виноградное тело.
«О, освободись!.. Я стою на коленях,
целую плечо твоё в мокром батисте.
Отдай мне своё естество откровенно,
освободись же, освободись же,
от яви, что мутит, от тайны, что мучит,
от музыки, рвущейся сверху бесстыже,
от жизни, промчавшейся и неминучей,
освободись же, освободись же,
освободись, непробудная женщина,
тебя омываю, как детство и роды,
ты, может, единственное естественное —
поступок свободы и воды заботы,
в колечках причёски вода западает,
как в чёрных оправах напрасные линзы,
подарок мой лишний, напрасный подарок,
освободись же, освободись же,
освободи мои годы от скверны,
что пострашней, чем животная жижа
в клоаке подземной, спящей царевной,
освободи же, освободи же…»
Несло разговорами пошлыми с лестницы.
И не было тела светлей и роднее,
чем эта под кран наклонённая шея
с прилипшим мерцающим полумесяцем.
Я так считаю. А кто не смыслит —
ходи в читальню.
Есть у поэзии и эта миссия,
я так считаю.
На соловья не шлют доносов скворки,
у них не яд, а песня на устах.
Мне жаль тебя, завистник-стихотворец,
слабак в стихах, ты злобствуешь в статьях.
Изменяйте дьяволу, изменяйте чёрту,
но не изменяйте чувству безотчётному!
Есть в душе у каждого, не всегда отчётливо,
тайное отечество безотчётное.
Женщина замешана в нем темноочёвая,
ты – моё отечество безотчётное!
Гуси ль быстротечные вытянут отточие —
это безотчётное, это безотчётное,
осень ли настояна на лесной рябине,
женщины ль постукают чётками грибными,
иль перо обронит птица неучёная —
как письмо в отечество безотчётное…
Шинами обуетесь, мантией почётною —
только не обучитесь безотчётному.
Без него вы маетесь, точно безотцовщина,
значит, начинается безотчётное.
Это безотчётное, безотчётное
над рисковой пропастью вам пройти нашёптывает.
Когда черти с хохотом вас подвесят за ноги,
«Что ещё вам хочется?» – спросят вас под занавес.
«Дайте света белого, дайте хлеба чёрного
и ещё отечество безотчётное!»
Я обожаю воздух сосновый!
Сентиментальности – от лукавого.
Вдохните разлуку в себя до озноба,
до иглоукалыванья. До иглоукалыванья.
Вденьте по ветке в каждую иголку,
в каждую ветку вденьте по дереву,
в каждое дерево родину вденьте —
и вы поймёте, почему так колко.
Политики повязаны.
Фрейд стар.
Истина – в поэзии,
Фред Старр!
Что мне делать с мантией?
Чай не царский сан.
Может быть, натянете
на дельтаплан?
Может, покатаемся
натощак,
как Мефисто с Фаустом
на плащах?
Чтобы люди обмерли
из долин —
Оберлин, Оберлин,
Оберлин…
Что это написано
in the sky?
«We must love each other
or die».
Это Оден, вычеркнув,
написал
птичками-кавычками
в небесах.
Как ты не сорвался,
Фред Старр?
Как ты не взорвался,
наш шар?
Но пока не пробило,
мы парим —
Оберлин, Оберлин,
Оберлин…
Будто дверью ошибся,
пахнет розой и «Шипкой»,
будто жизнью ошибся во тьме —
будто ты получил свиданье,
предназначенное не тебе.
Ни за что – это время
и репей на коленке,
вниз сбегающей по тропе, —
удивлённое благодаренье,
предназначенное не тебе.
Благодать без понятья
или камня проклятье,
промахнувшееся в слепоте?
Задушили тебя в объятьях,
предназначенных не тебе.
Эти залы с цветами,
вся Россия за вами
и разбитая песнь на губе —
заповеднейшее свиданье,
предназначенное не тебе.
Отпираться наивно.
Есть, наверное, лифты,
чтоб не лезть на балкон по трубе.
Прости, Господи, за молитвы,
предназначенные не тебе.
На спинку божия коровка
легла с коричневым брюшком,
как чашка красная в горошек,
налита стынущим чайком.
Предсмертно или понарошке?
Но к небу, точно пар от чая,
душа её бежит отчаянно.
Я ТЕБЯ НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ