KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Новелла Матвеева - Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи

Новелла Матвеева - Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн "Новелла Матвеева - Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи". Жанр: Поэзия издательство -, год -.
Перейти на страницу:

Стихи? Но должно ли стремиться после Надежды Тимофеевны выражать что-либо стихами?! День, когда я начала последовательно нарушать этот, самой себе подсознательно данный, зарок, был днём большой моей дерзости. И даже, может быть, некоторого кощунства… Лишь одно могло меня сколько-то оправдать: проза жестоко требовала беззаботности, расточительного обращения с временем, но при этом же — строгого распорядка дня и, во всяком случае, более сносных бытовых условий, чем те, какими мы располагали всю жизнь напролёт. В сочинении «Союза действительных» то и дело образовывались временные провалы величиною… никогда не меньше, чем с год! Тогда как стихи не требуют ведь ни свободы, ни простора, ни излишка времени, ни особенных бытовых удобств, а складываются куда быстрей, — так мне долго думалось, мнилось.

В монинский свой период я могла, конечно, только читать, но никак не писать прозу Что же до поэзии, то каких мне ещё стихов, если стихи моей матери были всегда в памяти!

На цветах хмельные пчёлы.
Взлёт колонны в синеву…
Парус, легкий и весёлый, птицей я не назову.
Он — экран перед волнами! В нём играет моря зной
Золочёными горами, отражёнными весной.

Он летит, экран упругий,
                   ветер тоннами беря,
Чтоб вдохнуть отрады юга, запах роз
                                        и имбиря,
Чтобы выкупаться в бризах, чайкам радужным помочь,
Подсмотреть, как кипарисы перепутывают ночь…
А когда прибои глуше, и смолкает моря рёв, —
Ты послушай
Шёпот суши
У душистых берегов.
Я забыла про поляны, про сверкание серпа…
А валы перед экраном рукоплещут, как толпа!
Нынче утром рано-рано сад цветением узорн…
Перед парусом-экраном — голубые толпы волн.

Эти весёлые стихи благодетельно отвлекали от тоски и ужаса госпиталя. А раненых все подвозили, и многие из них кончались уже на месте доставки, — чаще всего в ночное время, незадолго до того часа, «когда свет прогонит тьму». И на сгущавшемся фоне истинных всеобщих бедствий переставало быть таинственным, хотя и оставалось непонятным, жалкое поведение моих новых знакомок. Разгадывать его? Зачем? Я не догадывалась, что это ещё и разгадывать надо. Да и как ТОГДА я могла понять, чего и сегодня не понимаю?

Правда, иногда я невольно задавалась вопросом: стала бы или нет — разговаривать со мной та маленькая медсестра из обслуживающего персонала, которая (по словам отца) вынесла на себе из огня более сорока тяжело раненных бойцов? Мне почему-то казалось, что она — стала бы.

Но всё же я побоялась бы это проверить… Всякая почва, на которую я впервые ступала, начинала казаться шаткой.

Быть может, — чуть больше настоящего презрения к остракизму, которому меня подвергли, — и это быстрее внесло бы струю свежей ясности в мои представления о реальном мире? Но, воспитанная в духе патриотизма, я как-то не решалась презирать людей, которых считала фронтовиками или фронтовыми медсёстрами. Насколько я на их счёт ошибалась — как знать… Линия фронта тогда начинала делать самые неожиданные зигзаги; ходить на войну — уже становилось в каком-то смысле излишеством; прихотливо изменяя свои очертания, война сама шла к людям, точно гора к Магомету. И уже «шальная» — какого угодно убеждённого тыловика зацепить могла, профессионального штабиста оцарапать; пугливейшего из обывателей задеть мимолетом, иногда превращая его тем самым в «героя», — «защитника родины». Так зарождались невероятные биографии, достойные барона Мюнхгаузена и корнета Савина… Обрастали орденами, как чешуёй, самые отталкивающие чудовища… Бывало и так, что сама государыня крыса, бегущая с корабля, на бегу, со спины, покрывалась наградами, как морскою пеной — до самого острия хвоста своего… Один взгляд на неё в наши дни — и сразу видишь: нет! не могло этого быть! — не она защищала нас! А как докажешь? На неё и глядеть-то невыносимо, а документы у неё — героические. Одно слово — добытчица! А вот иные реальные герои Великой Отечественной не могут подчас доказать даже своё право на прибавку к пенсии. Известно, многие из недоразумений этих и до сих пор не разобраны! Так могла ли я, в малолетстве и в самое время, в самый жар войны, что-нибудь в этом понять? Я — тем более не могла. Я мыслила как раз по схеме: ранен, оцарапан ли — значит фронтовик. Поэтому при виде моих однопалатниц… как-то запутывалась. Что бы они там ни выделывали, — они не умели вызвать во мне ясное и внятное отношение к ним. Влияние отца — ребяческий патриотизм, не позволяли мне сознательно презирать их. А вся наглядность их поведения (не только со мной) мешала мне их уважать.

Или это было для меня даже к лучшему, — что обошлось без ненависти и презрения с моей стороны?

Или — я была просто недостойна своей палаты?

И я научилась вполне довольствоваться более скромным обществом: Пушкина, Лермонтова, Марка Твена. Обществом, наверное, самым простым и самым доступным каждому человеку.

…Однажды, когда в госпиталь приехала мать, отец нам сказал, что непременно должен нас познакомить с лётчиком Алексеем Хлобыстовым, дважды Героем Советского Союза, который изобрёл таран и, первым его применив, сбил множество (уже не помню сколько) вражеских самолётов.

Подталкиваемая родителями (потому что я, кажется, упиралась!), я с беспокойством и трепетом переступила порог незнакомой палаты. Перед нами, за столом, положив на него красные руки, сидел плотный молодой парень в гимнастёрке, с круглым лицом, беззвучно смеющийся и прямо-таки пропадающий от смущения! Нестерпимый жар стеснительности, казалось, доходил у него до самых ногтей, — как если бы он что плохое сделал и люди его всем собором бы уличили. Он встал к нам навстречу, поздоровался с каждым за руку, даже со мной, и снова сел, — так поспешно, словно стул был прибежищем и военным укреплением, которое не выдаст и хоть крошку уверенности (кажущейся ему, наверное, но весьма ненадежной) позволит уберечь! Самооправдательно улыбаясь, он словно хотел сказать нам: «Сидя — не так страшно, как стоя».

Он краснел, как юная девушка (довоенных времен, конечно), и немилосердно ерошил одной рукой свои русые волосы, — занятие, начало которому он, по всей видимости, положил задолго до нашего прихода.

Это и был Хлобыстов.

Отец, надо полагать не впервые, бурно выражал свою удивлённую радость по поводу редкой скромности Хлобыстова, которого он как младшего по летам называл Алёшей. Здесь же, от отца, мы услышали, что Алексей «простой рязанский парень». Хлобыстов заказал для нас чаю. Улыбался он больше, чем говорил и, всячески избегая темы героизма, делался смелее и сообщительней, когда разговор касался Рязанщины.

Зачем я тогда ничего не записывала?! Хотя бы тогдашним своим почерком и в ребяческом стиле… Тогда я смогла бы впоследствии вспоминать: о чём так весело толковали при мне трое взрослых в тот достопамятный солнечный день.

Под впечатлением той встречи (а затем и ещё одной) мать написала тогда стихи, посвящённые Алексею Хлобыстову.

Тараньте, соколы, тараньте!
Крушите ярого врага!
В таком отчаянном таланте
Запечатлеются века.
………………………………………………………
…Наметив цель, кидайся быстро,
На риск бросайся с головой!
Тарань, как огненный Хлобыстов…

Не знаю, почему теперь молчат о Хлобыстове. Заметкой о пароходе, названном его именем, я не успела завладеть, — потерялась та газета!

Между тем стиль работы Николая Николаевича в госпитале всё пуще раздражал администрацию. Мало кому нравилось это его «чудачество», это его «ребячество», проявлявшиеся, например, в бестактной искренности его восторга перед героями, в слишком, так сказать, буквальном понимании своего долга перед ранеными бойцами. Статочное ли дело! Никакой выдумки, никакого творчества в понимании служебного долга, — ни тебе апокрифа, ни просто вольного переизложения. Не только новаторства там или изобретательности, но не было в его действиях даже слабой попытки домыслить, а уж тем более — переосмыслить наскучившую мораль! Всё это было настолько дико и так непонятно директору госпиталя, и так надёжно не укладывалось у него в голове, что однажды…

Однажды, когда поблизости больше никого не было, он подошёл к Николаю Николаевичу почти вплотную и, проникновенно заглядывая ему в глаза, спросил напрямик:

— Че-го те-бе на-до?

— Я не понимаю вас, — ответил отец.

— Нет! — вскричал директор, делаясь настойчивее. — Ты слушай-ка, ты скажи мне: че-го те-бе на-до?!

И, видимо, не совсем верно поняв наступившую паузу, директор (по всем правилам Театра Комедии!) начал заполнять её следующими вопросами:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*