Георгий Янс - Великолепная десятка. Выпуск 2: Сборник современной прозы и поэзии
Через много лет, прожив в Израиле уже около года, но из-за отчаянной экономии не обзаведясь еще собственным автомобилем, я брел по какому-то тель-авивскому переулку в субботу, в час летнего полудня, когда царит влажная жара, заставляющая местных жителей отсиживаться за плотно закрытыми ставнями под защитой спасительных кондиционеров. Улицы поэтому были совершенно пустынны, как в голливудском фильме ужасов, редкие звуки казались слишком громкими, а оштукатуренные мелом стены домов сверкали в ослепительном солнечном свете алюминиевой белизной. Возле дерева, усеянного очень похожими на фонари гирляндами желтых цветов, я вдруг услышал знакомое жужжание и увидел стайки крылатых насекомых, точь-в-точь как во дворе дома, где прошли мои детские годы. Я очень обрадовался, прямо-таки умилился, словно нашел нечто давно потерянное, но бесконечно дорогое. Я хотел уже было навсегда оставшимся в памяти движением резко выбросить вперед руку и схватить насекомое, но тут осознал, что это вовсе не жуки, а огромные черные шмели. Меня охватил ужас, который почти сразу сменился неким щемящим чувством, похожим на обиду обманутого ребенка. Я еле удержался, чтобы не заплакать. Позже, размышляя об этом случае, я подумал, что испытывал не столько обиду, сколько тоску по чему-то потерянному безвозвратно. Может быть, по родине… Не удивительно ли, что та часть родины, о потере которой я искренне сокрушался, оказалась в конце концов лишь майским жуком? И еще, я подумал, что это был страх. Страх перед новым неведомым, в сущности, миром, где мне теперь предстояло жить, но где, казалось бы, совершенно знакомые звуки и образы могли означать нечто иное, непривычное и даже опасное.
Я очень быстро, пожалуй, уже через месяц после прибытия, понял, что Израиль родиной для меня стать не может. Здесь всё – и природа, и люди – казалось мне чуждым. Это сознание вначале угнетало меня, ведь с ранних лет мне внушали, что человек не может существовать без родины. Но полностью отдавая себе отчет, что подобные мысли – не более, чем советские суеверия, пережитки навсегда ушедшей эпохи, я смог окончательно излечиться лишь спустя годы, наткнувшись в Интернете на статью достаточно молодого, но уже приобретшего определенную известность американского русскоязычного публициста. Вначале меня покоробила очевидная самовлюбленность автора – в качестве эпиграфа он взял строки из своего же более раннего опуса, но, прочтя несколько абзацев, я не смог удержаться от восхищения смелостью его мысли и точностью формулировок. В статье уничижительной критике подверглись ни больше ни меньше стихи самого Пушкина – те, что воспевают «любовь к отеческим гробам».
«Отчего якобы естественное и возвышенное чувство имеет такой ярко выраженный некрофильский оттенок?», – саркастически вопрошал автор, – «неужели в этой самой родине нет ничего более жизнеутверждающего и достойного симпатии?». Далее эссеист подверг скрупулезному анализу прочие компоненты, составляющие в сознании обывателя понятие «родина» – природу мест, где прошло детство, язык, на котором говорили отец и мать, этнографический тип соплеменников, инстинктивно принимаемый за эталон красоты, и пришел к беспощадному, но логически безупречному выводу, что все они – суть иллюзии, продукты зомбирующего воздействия пропагандистской машины государства. Поэтому люди, еще не потерявшие способности мыслить, должны как можно скорее освободиться от этой духовной кабалы, ибо если человеку и надлежит иметь родину, то только ту, которую он сам сознательно и безо всякого принуждения выберет из множества альтернатив. Только такая родина достойна любви и верности.
Ну конечно же! Я и сам давно уже так думал, но не мог, точнее, не находил в себе достаточно интеллектуальной храбрости, чтобы обратить свои аморфные полумысли в кристаллическую твердь знания. Теперь же я почувствовал себя свободным, как царевич Гаутама в момент просветления. Освобожденный от суеверных представлений прошлого, я пошел дальше выводов американского памфлетиста. Разве может по-настоящему деятельный и талантливый человек удовлетвориться меньшей родиной, нежели весь мир?! Чем мощнее интеллект, тем теснее ему в каких бы то ни было национальных рамках. Я талантлив, и потому проблема выбора родины для меня вообще не существует. «Весь мир – моя держава!», – повторю я вслед за железнотелым героем Фирдоуси.
Не достойны ли жалости многочисленные мужчины и женщины, в силу бесталанности своей вынужденные довольствоваться лишь тем немногим, что предоставляет им убогая родина? Вот, кстати, великолепный экземпляр, будто созданный для иллюстрации моих мыслей – религиозная еврейка, не достигшая, пожалуй, ещё и двадцати лет, в длинной до пят шерстяной юбке и каком-то бесформенном кафтане бурого цвета, мешковато сидящем на худых плечах, с копной жестких неподвластных расческе волос, напоминающих мотки черной проволоки, с бледным лицом, на котором виднеются крапинки угрей – доказательства фанатично оберегаемой девственности. Ну, и конечно же, нос – мясистый ашкеназский нос с обширными порами, который и мужчину-то не красит, а уж для женщины и вовсе является смертным приговором каким бы то ни было надеждам на привлекательность. При этом глаза её на удивление красивы. Большие, с длинными черными ресницами, темно-карие – бездонные – да простят меня за использование расхожей метафоры, которая в данном случае как нельзя более применима, ибо темные очи на бледном лице, словно колодцы посреди залитой солнцем мраморной площадки, казались необычайно глубокими.
Готов побиться об заклад, что в доме у неё даже нет телевизора, ведь богобоязненные иудеи полагают сей прибор источником всевозможных соблазнов, а потому несовместимым с еврейским образом жизни. За всю жизнь девушка вряд ли прочла хоть что-нибудь, кроме благочестивых сочинений древних и современных раввинов. Лишь недавно достигнув совершеннолетия, она, скорее всего, уже в этом, самое позднее, в следующем году выйдет замуж, и жизнь её превратиться в бесконечный калейдоскоп беременностей, родов, кормлений, смен подгузников и прочих забот о младенцах, прибывающих почти ежегодно. В плодовитости она превзойдет и Рахиль, и Лею, и всех их рабынь вместе взятых и сама родит десять, может быть даже, двенадцать детей – целое племя. И я бы ни на секунду не усомнился, что юная еврейка и не достойна иной судьбы, если бы не пронзительный, исполненный мысли и чувства взгляд огромных темных глаз.
Из-за глаз я, наверное, и обратил на неё внимание. Меня забавляло столь примечательное сочетание красоты и безобразия. С течением времени, однако, я в большей степени заинтересовался поведением девушки. Видимо, она пришла сюда с семьей, или с подругами, но потом отстала от них, и теперь бродила одна, то и дело нагибаясь, чтобы сорвать невзрачный полевой цветок, или подобрать заинтересовавший её камешек. Она подолгу задерживается возле олив с кривыми перекрученными стволами – ни дать ни взять исполинские половые тряпки в руках старательной бробдингнежской прислуги – гладит древесную кору, привставая на цыпочки, срывает темно-зеленые ягоды, а затем внимательно их рассматривает, растирает пальцами, пробует на вкус. Но поразительнее всего то, что все её действия сопровождаются восторженными восклицаниями, а в огромных темных глазах светится неподдельное детское ликование.
Такой восторг часто именуют телячьим. Хотя что, собственно, особенного в радости теленка? Я бы, скорее, назвал его собачьим. У меня в Сан Диего живет сучка лабрадора, редкого темно-коричневого цвета. Когда я возвращаюсь из деловых поездок, она издалека распознает звук моей машины и заливается счастливым лаем. Прыгает на грудь, только я отворяю калитку, исступленно лижет лицо и руки. За что? Я ведь почти не провожу с ней времени, даже кормлю редко. Я не удивляюсь, если ко мне хорошо относятся члены семьи и вообще окружающие – они-то всегда получают что-нибудь взамен. Но собака обожает хозяина совершенно бескорыстно, ничего не требуя, не претендуя даже на взаимность. Чтобы так любить, так ликовать при одном только виде кого-то или чего-то, нужно быть всё-таки существом достаточно безмозглым. Но ведь девчонка, за которой я слежу, отнюдь не такова. Она, вне всякого сомнения, и умна, и не лишена эстетического чувства. Она не может не знать, что кроме её родного захолустья, существует целый мир, огромный, необыкновенно красивый, манящий восхитительными соблазнами. Может быть её отношение к местной природе порождено неким знанием, которым я не обладаю, или чувством, мне недоступным? Мне вдруг показалось, что девушка скрывает какую-то тайну, и я ревниво следил за ней, пытаясь проникнуть в этот секрет.
Я, кажется, уже говорил, что от природы юной еврейке досталась довольно неказистая внешность. Но это не совсем так. Точнее, барышня, конечно же, некрасива, может быть, даже безобразна, но не всё время. Иногда на какое-то неуловимое мгновение она необыкновенным образом преображается. Это происходит, когда солнечные лучи на долю секунды прорываются сквозь плотную пелену туч, и создается впечатление, будто в небе вспыхивает беззвучная молния, отсверки которой падают на девушку и производят в ней удивительные изменения. Бледность сменяется золотистым загаром, дефекты кожи исчезают бесследно, черты лица становятся тоньше и благороднее, в глазах появлялся торжествующий блеск, а в осанке – грациозная горделивость, может быть, даже надменность. Так выглядят женщины, совершенно убежденные в неотразимости своих чар. Кажется, еще немного и она воскликнет: «Я – нарцисс Шарона, лилия долин! Что лилия среди терний, то я среди красавиц земных, встреченных тобою прежде».