Игорь Губерман - Иерусалимские дневники (сборник)
А начало дружбы с Ициком Авербухом вспоминается легко: двадцать два года назад он встречал нашу семью в Вене, он тогда работал в «Сохнуте». Я запомнил эту встречу навсегда. Мы стояли тесно сбившейся, усталой и слегка растерянной группой: только что удалилась большая толпа наших самолётных попутчиков – они летели в Америку. К нам подошёл невысокий быстроглазый человек, приветливо сказал, чтоб мы не волновались, всё будет прекрасно, он сейчас вернётся и всё время будет с нами. После чего, обратившись ко мне, как будто мы давно знакомы, коротко сказал: «Губерман, пойдёмте со мной!» И я за ним пошёл, слегка недоумевая, откуда он меня знает. Попетляв по коридорам (он быстро шёл впереди), мы нырнули в какую-то дверь, и я впервые в жизни оказался в западном баре. Глаза мои тут же растеклись по сказочному обилию выпивки, а когда я обернулся, в руке у меня возник большой бокал коньяка. «Наш общий друг художник Окунь попросил вас встретить именно таким образом», – объяснил мне Ицик Авербух. И у меня непроизвольно брызнули слёзы. А после Ицик стал работать в «Джойнте», занимаясь делом удивительным: он распределяет американскую гуманитарную помощь бедствующим еврейским семьям на территории России, Украины, Грузии и каких-то ещё бывших республик. Я ему к пятидесятилетию написал как-то стишок, откуда пару строф и позаимствую для начала:
В Одессе брюки некогда надев,
ты попусту не лез в борьбу с режимом,
но щедро наделял ты юных дев
своим ветхозаветным содержимым…
Друзьям ты и поддержка, и опора
по жизни скоротечной и шальной,
любая, где ты трудишься, контора
становится притоном и пивной…
А на шестидесятилетний юбилей (как же молод он, мерзавец!) я о нём написал гораздо подробней:
Я помню, как, исход верша,
в душевно-умственном провале,
достичь земли своей спеша,
мы в Вене грустно застревали.
И тут, как древний Одиссей,
вселяя в сердце светлый дух,
евреям, словно Моисей,
являлся Ицик Авербух.
А сам он жил без капли жалобы,
легко, как будто занят танцами,
его энергии достало бы
на две больших электростанции.
Себе красотку из Йемена
он в жёны взял, служа примером,
что два еврейские колена
соединить возможно хером.
А убежав от суеты,
в часы, когда повсюду спали,
трёх деток редкой красоты
он настругал на радость Тали.
С охотой он и ест, и пьёт,
всех веселит, судьбу не хает,
и так при случае поёт,
что Пугачёва отдыхает.
Весь век живя среди людей,
он не застыл, хотя начальник,
и много всяческих идей
он дарит нам, кипя, как чайник.
Со всеми он живёт в ладу,
ему забавна глупость наша,
он даже хвалит ту бурду,
что густо варит Окунь Саша.
Ценя его за ум и сметку,
я очень с Ициком дружу,
и с ним бы я пошёл в разведку,
но, слава Богу, не хожу.
Ему сегодня шестьдесят,
но только что ему с того,
и ни минуты не висят
без дела органы его.
Сияет свет на наших лицах,
пойдём – куда ни позови.
Мы очень рады, милый Ицик,
что современники твои.
А о любимой дочке Тане я люблю рассказывать одну чисто пророческую историю. Ей было шесть лет, когда я её повёз куда-то. Исполнилось как раз полвека с образования Советского Союза – всюду флаги трепыхались, и какие-то из громкоговорителей плескались песнопения и бравурные речи. Стоя возле меня в битком набитом автобусе, малютка Таня сказала исторические слова:
– Лучше ехать на такси, чем со многими народами.
Сами народы это осознали только двадцать лет спустя.
А вскоре (как же время-то летит!) явились к Тане мы на юбилей. И я прочёл ей оду на сорокалетие:
Порядок пьянства не наруша,
хотел бы я сказать сейчас:
спасибо, милая Танюша,
что родилась в семье у нас.
Вполне с душой твоею тонкой
(да и с повадкой заодно)
могла родиться ты японкой —
ходила б, дура, в кимоно.
Весьма подвижная девица,
лицом румяна и бела,
могла француженкой родиться —
какой бы блядью ты была!
В тебе есть нечто и славянское,
российской кротости пример:
налит коньяк или шампанское —
тебе один, по сути, хер.
Хоть на сердечные дела
бывала ты порой в обиде,
но чудных дочек родила,
а это – счастье в чистом виде.
Являя чудо доброты
на поле родственном тернистом,
совсем не била брата ты,
и вырос он авантюристом.
Твоё презрение к наукам,
семье известное давно,
ты передашь, конечно, внукам,
у дочек есть уже оно.
Твоё душевное тепло
всегда уют нам щедро дарит:
куда бы время ни текло,
а рядом Таня кашу варит.
Ты легкомысленна в папашу,
а в мать – по-женски ты умна;
прими любовь, Танюша, нашу,
и что налито – пей до дна!
А Боря Шильман тоже возмутительно молод: только что исполнилось шестьдесят. У Бори профессия загадочная – он хиропракт. У него своя клиника, и к нему густым потоком текут страждущие. Он не расспрашивает пациента о его болезнях и недомоганиях, он кладёт его на живот, гуляет пальцами по позвоночнику и сам говорит удивлённому больному, что именно того беспокоит. После чего он что-то гладит, разминает, порой встряхивает пациентов, невзирая на их жалобные стоны, и за несколько сеансов (а порой – всего за один) достигает чуда облегчения. И сам я был свидетелем таких чудес. И всё это – игрой на позвоночнике. Поэтому и славословие ему на юбилей я назвал —
Ода спинному хребту
Всех наших бед и радостей источник,
всех органов лихой руководитель —
таинственный и сложный позвоночник,
спинного мозга верный охранитель.
Он правит нашей хваткой деловой
и мудростью, прославленной в веках,
мы думаем отнюдь не головой,
а мозгом, затаённым в позвонках.
И знали уже древние народы:
какие ни случатся воспаления,
все боли наши, хвори и невзгоды
зависят от спинного управления.
И если человек – подлец и склочник
и пакости творить ему с руки —
виновен в этом тоже позвоночник,
шестой и двадцать третий позвонки.
И скрягу если мучают запоры,
он тужится, не спит и одинок,
здесь только об одном возможны споры —
какой затронут порчей позвонок.
Мужчина средних лет в любой момент
готов улечься с женщиной, ликуя,
а если бедолага импотент —
ослабли позвонки в районе хуя.
А пятый позвонок – совсем особый,
загадка его тайною покрыта,
рождает он порывы тёмной злобы
у тёмного душой антисемита.
Один лишь позвоночник виноват,
что бьёт жену подвыпивший мужчина,
и даже если кто мудаковат —
сокрыта в позвонках тому причина.
Но что бы ни случилось с человеками,
какие хвори тело ни гнетут,
убогими и хмурыми калеками
они к Борису Шильману идут.
От Бори выходя, они смеются,
уху едят на травке у реки
и так, не зная удержу, ебутся,
что видно, как окрепли позвонки.
Хребту спинному оду посвящая,
сказать хочу я с искренним волнением:
живи, Борис, и дальше, восхищая
весь мир своим целительным умением!
А про Витю Браиловского и его жену Иру я уже писал неоднократно. Дружба наша скреплена тюремным испытанием, хотя в местах сидели мы разных: Витя – в тюрьме столичной, в Бутырской, а я – в Загорске и Волоколамске. «Видишь, – сказал мне как-то Витя снисходительно, – тебя в Москве даже сидеть не пустили!» Так что и стихи я им пишу, сдобренные по возможности любимыми словами из уголовной фени. Подруга вора, например, – маруха, у Вити это слово очень нежно и ласкательно звучит, когда мы говорим об Ире. По этому пути пошёл, естественно, и я, когда случился Ирин юбилей:
Мужика к высотам духа
кто весь век ведёт?
Маруха.
Если в горле стало сухо,
кто стакан нальёт?
Маруха.
Твёрже стали, мягче пуха
в нашей жизни кто?
Маруха.
Если всё темно и глухо,
кто утешит нас?
Маруха.
Если вдруг повалит пруха,
кто разделит фарт?
Маруха.
Кто назойливо, как муха,
мысли нам жужжит?
Маруха.
Кто, хотя у мужа брюхо,
ценит мужа в нём?
Маруха.
А Вите на его семидесятилетие я описал весь его жизненный путь:
Я Витю знаю хорошо,
хочу воспеть его харизму.
Он очень долгий путь прошёл
от онанизма к сионизму.
С медалью Витя школу кончил,
ему ученье не обрыдло,
и стал он грызть науки пончик,
стремясь добраться до повидла.
Плетя узор цифирной пряжи,
он тихо жил в подлунном мире
и по рассеянности даже
зачал детей подруге Ире.
Без героизма и злодейства
свой срок по жизни он мотал,
но вдруг высокий дух еврейства
в его крови заклокотал.
И стал он пламенный борец
за право выезда евреям,
его обрезанный конец,
подобно флагу, всюду реял.
В железном занавесе дырку
хотел пробить он головой,
из-за чего попал в Бутырку,
но вышел целый и живой.
И одолел судьбу еврей,
на землю предков он вернулся,
о камни родины своей
довольно крепко наебнулся.
Но, не привыкши унывать,
изжил он горечь на корню
и вскоре стал преподавать
студентам разную херню.
Ещё он очень музыкален
и тягой к выпивке духовен,
и, где б ни жил, из окон спален
текли Шопен или Бетховен.
Но надоела скоро Вите
учёной линии тесьма,
и Витя круто стал политик,
поскольку был мудёр весьма.
И тут освоился так быстро
(он опыт зэка не забыл),
что даже занял пост министра
и полчаса министром был.
С утра он важно едет в кнессет,
престижной славы пьёт вино
и с обстоятельностью месит
большой политики гавно.
Зачем писал я эту оду?
Чтобы слова сказать любовные,
что в масть еврейскому народу
такие типы уголовные.
Тут непременно надо сделать интересную добавку. Витя действительно был министром науки всего три-четыре дня, а после что-то поменялось в их правительственных играх, и Витя стал заместителем министра внутренних дел. Я даже как-то навещал его по месту службы: когда ещё доведётся посидеть в кабинете заместителя министра, да ещё внутренних дел? Я только очень был разочарован: клетушка и клетушка, да к тому же – плохо сделанный ремонт. Но дело не в этом. Витя решил, что столь недолгое пребывание в министрах – может быть, рекорд всемирный, и послал запрос об этом в комитет (так ли он называется?) Гиннесса по рекордам. Оттуда ему вскоре вежливо ответили: уж извините, это не рекорд, известны люди, пробывшие в должности министров четверть часа, после чего их расстреляли. Так что Витя дёшево отделался.