Виктор Гюго - Девяносто третий год. Эрнани. Стихотворения
— Как бы не так! — сказал Дантон.
Робеспьер внимательно разглядывал разостланную на столе карту.
— Спасение только в одном, — вдруг воскликнул Марат, — спасение в диктаторе. Вы знаете, Робеспьер, что я требую диктатора.
Робеспьер поднял голову.
— Знаю, Марат, им должны быть вы или я.
— Я или вы, — сказал Марат.
Дантон буркнул сквозь зубы:
— Диктатура? Только попробуйте!
Марат заметил, как гневно насупил брови Дантон.
— Что ж, — сказал он. — Попытаемся в последний раз. Может быть, удастся прийти к соглашению. Положение таково, что стоит постараться. Ведь удалось же нам достичь согласия тридцать первого мая[148]. А теперь речь идет о главном вопросе, который куда серьезнее, чем жирондизм, являющийся, по сути дела, вопросом частным. В том, что вы говорите, есть доля истины; но вся истина, настоящая, подлинная истина, в моих словах. На юге — федерализм, на западе — роялизм, в Париже — поединок между Конвентом и Коммуной; на границах — отступление Кюстина и измена Дюмурье. Что все это означает? Разлад. А что нам требуется? Единство. Спасение в нем одном, но надо спешить. Пусть Париж руководит революцией. Если мы упустим хотя бы один час, вандейцы завтра же войдут в Орлеан, а пруссаки — в Париж. Я согласен в этом с вами, Дантон, я присоединяюсь к вашему мнению, Робеспьер. Будь по-вашему. Итак, единственный выход — диктатура. Значит — пусть будет диктатура. Мы трое представляем революцию. Мы подобны трем головам Цербера. Одна говорит, — это вы, Робеспьер; другая рычит, — это вы, Дантон…
— А третья кусается, — прервал Дантон, — и это вы, Марат.
— Все три кусаются, — уточнил Робеспьер.
Воцарилось молчание. Потом снова началась беседа, полная грозных подземных толчков.
— Послушайте, Марат, прежде чем вступать в брачный союз, нареченным не мешает поближе познакомиться. Откуда вы узнали, что я вчера говорил Сен-Жюсту?
— Это уж мое дело, Робеспьер.
— Марат!
— Моя обязанность все знать, а как я получаю сведения — это уж никого не касается.
— Марат!
— Я люблю все знать.
— Марат!
— Да, Робеспьер, я знаю то, что вы сказали Сен-Жюсту, равно и то, что Дантон говорил Лакруа[149], я знаю, что творится на набережной Театэн, в особняке Лабрифа — притоне, где встречаются сирены эмиграции; я знаю также, что происходит в доме Тилля, близ Гонесса, в доме, принадлежавшем Вальмеранжу, бывшему начальнику почт, — там раньше бывали Мори[150] и Казалес[151], затем Сийес[152] и Верньо, а ныне раз в неделю туда заглядывает еще кое-кто.
При слове «кое-кто» Марат взглянул на Дантона.
— Будь у меня власти хоть на два гроша, я бы уж показал! — воскликнул Дантон.
Марат продолжал:
— Я знаю, что сказали вы, Робеспьер, так же как я знаю, что происходило в тюрьме Тампль, знаю, как там откармливали, словно на убой, Людовика Шестнадцатого, знаю, что за один сентябрь месяц волк, волчица и волчата сожрали восемьдесят шесть корзин персиков, а народ тем временем голодал. Я знаю также, что Ролан[153] прятался в укромном флигеле на заднем дворе по улице Ла-Гарп; я знаю также, что шестьсот пик, пущенных в дело четырнадцатого июля, были изготовлены Фором, слесарем герцога Орлеанского; я знаю также, что происходит у госпожи Сент-Илер, любовницы Силлери[154]; в дни балов старик Силлери сам натирает паркет в желтом салоне на улице Невде-Матюрен; Бюзо[155] и Керсэн там обедали. Двадцать седьмого августа там обедал Саладэн[156], и с кем же? С вашим другом Ласурсом[157], Робеспьер!
— Вздор! — пробормотал Робеспьер. — Ласурс мне вовсе не друг. — И он задумчиво добавил: — А пока что в Лондоне восемнадцать фабрик выпускают фальшивые ассигнаты.
Марат продолжал все также спокойно, но с легкой дрожью в голосе, наводившей ужас:
— Вы — это крамола власть имущих. Да, я знаю все, знаю вопреки тому, что подразумевает Сен-Жюст под формулой «молчание государства».
Последние слова Марат произнес с расстановкой и, кинув на Робеспьера быстрый взгляд, продолжал:
— Я знаю все, что говорится за вашим столом в те дни, когда Леба[158] приглашает Давида отведать пирогов, которые печет Элизабет Дюпле, ваша будущая свояченица, Робеспьер. Я всевидящее око народа и вижу все из своего подвала. Да, я вижу, да, я слышу, да, я знаю. Вы довольствуетесь малым. Вы восхищаетесь сами собой и друг другом. Робеспьер щеголяет перед своей мадам де Шалабр, дочерью того самого маркиза де Шалабр, который играл в вист с Людовиком Пятнадцатым в день казни Дамьена[159]. О, вы научились задирать голову. Сен-Жюста из-за галстука и не видно. Лежандр[160] всегда одет с иголочки — новый сюртук, белый жилет, жабо. Хочет, чтобы забыли, как он разгуливал в фартуке. Робеспьер воображает, что история запомнит оливковый камзол, в котором его видело Учредительное собрание, и небесно-голубой фрак, которым он пленяет Конвент. У него по всей спальне развешаны его собственные портреты…
— Зато ваши портреты, Марат, валяются во всех сточных канавах, — сказал Робеспьер, и голос его звучал еще спокойнее и ровнее, чем голос Марата.
Их беседа со стороны могла показаться безобидным пререканием, если бы не медлительность речей, подчеркивавшая ярость реплик, намеков и окрашивавшая иронией взаимные угрозы.
— Если не ошибаюсь, Робеспьер, вы, кажется, называли тех, кто хотел свергнуть монархию, «донкихотами рода человеческого».
— А вы, Марат, после четвертого августа[161] в номере пятьсот пятьдесят девятом вашего «Друга народа», — да, да, представьте, я запомнил номер, всегда может пригодиться, — так вот, вы требовали, чтобы дворянам вернули титулы. Помните, вы тогда заявляли: «Герцог всегда останется герцогом».
— А вы, Робеспьер, на заседании седьмого декабря защищали госпожу Ролан против Виара.
— Точно так же, как вас, Марат, защищал мой родной брат, когда на вас обрушились в Клубе якобинцев. Что это доказывает? Ровно ничего.
— Робеспьер, известно даже, в каком из кабинетов Тюильри вы сказали Гара: «Я устал от революции».
— А вы, Марат, здесь, в этой самой кофейне, двадцать девятого октября облобызали Барбару.
— А вы, Робеспьер, сказали Бюзо: «Республика? Что это такое?»
— А вы, Марат, в этом самом кабачке угощали завтраком марсельцев, по три человека от каждой роты.
— А вы, Робеспьер, взяли себе в телохранители рыночного силача, вооруженного дубиной.
— А вы, Марат, накануне десятого августа[162] умоляли Бюзо помочь вам бежать в Марсель и даже собирались для этого случая нарядиться жокеем.
— Во время сентябрьских событий[163] вы просто спрятались, Робеспьер.
— А вы, Марат, слишком уж старались быть на виду.
— Робеспьер, вы швырнули на пол красный колпак.
— Швырнул, когда его надел изменник. То, что украшает Дюмурье, марает Робеспьера.
— Робеспьер, вы запретили накрыть покрывалом голову Людовика Шестнадцатого, когда мимо проходили солдаты Шатовье.
— Зато я сделал нечто более важное, — я ее отрубил.
Дантон счел нужным вмешаться в разговор, но только подлил масла в огонь.
— Робеспьер, Марат, — сказал он, — да успокойтесь вы!
Марат не терпел, когда его имя произносилось вторым. Он повернулся к Дантону.
— При чем тут Дантон? — спросил он.
Дантон вскочил со стула.
— При чем тут я? Вот при чем. При том, что не должно быть братоубийства, не должно быть борьбы между двумя людьми, которые оба служат народу. Довольно с нас войны с иностранными державами, довольно с нас гражданской войны, недостает нам еще домашних войн. Я делал революцию и не позволю с нею разделаться. Вот почему я вмешиваюсь.
Марат ответил ему, даже не повысив голоса:
— Представьте лучше отчеты о своих действиях.
— Отчеты? — завопил Дантон. — Идите спрашивать отчета у Аргоннских ущелий, у освобожденной Шампани, у покоренной Бельгии, у армий, где я четырежды подставлял грудь под пули; идите спрашивайте отчета у площади Революции, у эшафота, воздвигнутого двадцать первого января[164], у повергнутого трона, у гильотины, у этой вдовы…
Марат прервал Дантона:
— Гильотина не вдова, а девица; на нее ложатся, но ее не оплодотворяют.
— Вам-то откуда знать, — отрезал Дантон. — Я вот ее оплодотворю.
— Что ж, посмотрим, — ответил Марат.
И он улыбнулся.
Дантон заметил эту улыбку.
— Марат! — вскричал он. — Вы человек подвалов, а я живу под открытым небом и при свете дня. Ненавижу жизнь пресмыкающихся. Быть мокрицей — покорно благодарю! Вы живете в подвале, я живу на улице. Вы не общаетесь ни с кем, а меня видит любой, и любой может обратиться ко мне.
— Еще бы!.. «Мальчик, пойдем?..» — буркнул Марат.
И, стерев с лица следы улыбки, он заговорил властным тоном: