Владимир Черноземцев - «Мартен»
Андрей вяло шел старой вырубкой, надеясь еще поднять тетеревов, и с трудом продирался по сухим сплетениям мышиного горошка. От прикосновения стручки лопались, стреляя горошинками, створки скручивались. Рыжие шапки дудника — чуть задень — сорили семенами, к разгоряченному лицу липла паутина, в глазах зыбилась пестрота. Под одним из заросших валунов ворковал родник. Опустившись на колено, Андрей припал к студеной струе и не мог оторваться, пока не заломило зубы. У-ух! — утер изнанкой кепки лицо, присел на камень, устало вытянул гудевшие ноги.
К ружью рано пристрастил отец. С тех пор Андрей порядочно набил руку, мазал редко, но и не огорчался промаху, как бывало прежде. И не радовался особенно, поднимая трепыхавшуюся дичь. И хотя испытывал еще тот знакомый каждому охотнику подъем, когда вид дичи горячит, а удачный выстрел снимает усталость, за ним теперь наступало безразличие, которое приписывал домашним неурядицам. Вот и теперь, перебирая подробности нескладной жизни, захотелось куда-то уехать.
Но разве ему только не повезло? Знал он неудачные семьи, где отношения напоминали слякотные дни, с холодными сквозняками, порой с ураганами, когда гнется, скрипит, трещит, выворачивается с корнем. Но знал и счастливые. Тот же сосед Евстигнеев, ни разу, вероятно, не возразивший жене, этот безропотный мямля, как-то сумел заставить себя уважать. «Такого другого во всем белом свете нет», — хвасталась его жена. Тайно ему завидовал.
Прошумел сухой лист в осиннике. Тенью мелькнули и выскочили на поляну два лосенка. Рука остановилась на полпути к ружью. Один годовалый, другой весенний, они прислушались и успокоились. Младший, тонконогий и хрупкий, казалось, не прочь был выкинуть какую-нибудь шалость. Старший же, заметив Андрея, головой направил горбоносенькую мордочку братца в противоположную сторону, словно шепнул ему что-то на ухо. Маленький легонько потрусил прочь, за ним — старший, как бы прикрывая собой на всякий случай. Они пропали, как видения, и только жил еще в ушах легкий шорох листьев.
«А старший-то защищает», — умилился Андрей.
Андрей сидел между двумя кострами. Сухостойные стволы, сложенные один к другому, давали достаточно тепла. Он смотрел в костер, слушал потрескивание дров и медленно думал о жизни, как можно думать о ней вдали от города, отделенного многими километрами глухого леса, живущего по древним законам, забытым людьми. А лес словно нашептывал: «Хочешь быть счастливым? Стань добрым, не требуй лишнего, будь разумен и прост…» И вечера, которым потерян счет, в гаражах с запахом бензина, масла, эмали, среди исковерканных крышек, дверей, фар и заискивающей готовности заказчика, и отупляющая усталость, и хруст «левых» червонцев — утратили смысл. Зачем они были?
Раньше, случалось, его просили остаться после смены, и он оставался охотно, теперь не просят и по великой нужде, знают — напрасно. Бывало, сиживал в президиуме, а теперь и не припомнит, когда на собрании оставался. Задерживаться в цехе было не с руки.
В котелке кипела грибная похлебка. Он бросил щепотку соли, помешал, попробовал хрустящий опенок. Снял котелок и направился к роднику, чтобы остудить варево. В черной воде дрожала звезда. Он отыскал ее в небе — это был Адиус. Будет так же светить через тысячи лет, как светит сегодня, как светил до новой эры и в год свадьбы. А ведь любили же. Так с чего же все началось?
Шумно отхлебывая из котелка, он копался в мыслях, доискиваясь причины, как по остывшим набродам гончая ищет залегшего зайца.
…Она вошла в его жизнь теплой июльской ночью. Он сидел на берегу небольшого озера, слушал довольное кряканье и полоскание утиного выводка в зарослях куги, накрытых туманом. От костра доносились голоса подгулявших ягодников.
Вдруг он почувствовал, что сзади кто-то есть, но не успел повернуться — чьи-то ладони закрыли глаза. Колокольчиком рассыпался смех.
— Ада?
— Не рад? — она села рядом. — Что там, в небе? Во-он.
— Сириус.
— А вон там?
— Адиус, — выдумал он.
— Это для меня?
— Считай так, если хочешь.
— Я хочу на двоих одну.
И опять смех. И горячие губы ожгли щеку. Качнулся едва видимый на исходе ночи горизонт, прочертил параболу Адиус, и опрокинулось небо.
Ах, эти ночи с треском коростеля в лугах, с боем перепелов на кромке поля, с урчанием козодоя в перелесках! Сидел бы где-нибудь у свежей копны или в траве под березой, не шевелясь и не желая рассвета. Куда же все девалось? Куда?
Генка мал, а то брал бы с собой на охоту. Ничего, вырастет, помощником будет. А, может и не будет. Кинет иной раз взгляд — не по себе становится.
На исходе первого года (Ада тяжелой была, ждали Генку), поздравили отца с днем рождения и собирались домой. Она попросила завязать шнурок. Услышал сзади себя: «А ты, Илья, никогда не зашнуровывал мне ботинок», — в голосе матери не упрек отцу, а укор сыну: «Перед бабой на колени встал?» Вспыхнули уши, будто застали его за постыдным делом. Наскоро завязал и спросил зло: «Чего еще ждешь?» И тогда она посмотрела на него так, как теперь иногда смотрит Генка.
А сколько таких случаев было. Однажды собрались на концерт, но пришел сосед и попросил выправить помятое крыло. Не мог отказать, пошел. Вернулся поздно, навеселе, потребовал ужина. Не ответила. Повторил. «Обойдешься без меня», — кинула. И закипело в нем: «Кто в доме хозяин?» — «Да ты, ты хозяин!»..
Над костром тенью скользнула сова. Неподалеку прошуршал листьями еж, а может быть, мыши.
Вернется он завтра поздно, а утром — в цех. Вечером править «Жигули» начальнику участка. И так до пятницы, а потом все сначала. Да-а. Но не уступать же, как это делает сосед Евстигнеев. Жена его все что-то пишет, а он подает ей кофе. Да от такой жизни, пропади она пропадом, чепчики вязать начнешь. Нет, он, Андрей Ильич, лучший заводской слесарь, должен остаться при своих. Но отчего же все-таки так худо на душе?..
Костры угасали. Он встал, подвинул перегоревшие стволы. Огонь ожил, облизывая корявые, в трещинах, бока бревен. Тепло потекло над лежанкой, приятно согревая тело. А вместе с теплом мысль сделала неожиданный поворот: семейная жизнь — тот же костер. Подбрасывай вовремя, будет гореть долго и греть, иначе погаснет. Так и случилось. В битве за старшинство в доме забылось святое правило, и костер чадит. Удушливо, холодно, неуютно. Он прикурил от огонька, жадно затянулся. Как же быть-то теперь?
Андрей завернулся в плащ с намерением уснуть — впереди целый день охоты. Сон не шел. «Что же делать-то? — беспокойно думал он. — Все гнул к тому, чтобы подчинить, стать выше. А надо ли было подчинять?»
До рассвета оставалось четыре часа. Он перепоясался патронташем, перекинул через плечо «ижевку», посмотрел на мерцающий в холодном небе Адиус и направился к дороге.
«Так и скажу: прости, был неправ». И представил себе, как дрогнут губы, глаза подернутся горечью грусти, как уткнется в грудь и простит, потому что в первый раз услышит от него это слово.
Весь день они проведут вместе, сделают необходимое дома, сходят в магазин, покатают Генку на карусели. Потом отведут его к бабушке и отправятся на цеховой вечер. А обратно пойдут пешком, не торопясь. Где-нибудь на полпути остановятся и станут искать в небе звезду…
Анатолий Чепуров
В ПУТИ
Рассказ
Одна нога у Петровича короче и посохла как-то, но на мотоцикле он все равно «дает шороху». А мотоцикл-то у него — «козел» старый. Треску — на всю Чугуновскую… Бабуськи бедные плюются вслед ему.
И возится, и возится в сарайке Петрович. Сперва — тихо. После — ка-ак затрещит… И дым…
Евпраксия, жена Петровича, выскочит на крыльцо: не сделал ли чего с собой муж. Да нет: «козлик» стоит, а Петрович под ним с гаечным ключом в зубах. Живой…
— Столько нежностей железке…
— Железка — она тоже человек, — ответит Петрович. — Ездить-то все охотники, а чтоб тряпочку взять и протереть или там гайку закрутить — никого.
…А собрались они завтра, между прочим, в Тундуш к дочке Марье. Стало быть — «на козле». Вот Петрович-то с утра сегодня опять возился в сарайке. Все пылинки сдул, все гайки затянул («еще колесо отвалится»), бензин залил, масло сменил в коробке передач, — хоть на выставку достижений вези: не мотоцикл — конфетка! Вечером молока попил и опять в сарайку вышел полюбоваться. Евпраксию позвал.
— Как рублик блестит! — хвалился.
— Ага, «червонец»… — подзуживала жена, — «сто рублей»…
— Не понимаешь в красоте ничего, — незло огрызался Петрович, костыляя вокруг «конфетки». — Он же улыбается, просто… шепчет.
— Треском… — вставила Евпраксия. — Как поедем-то на нем — ужас!
— Не боись, мать! С ветерком! — пообещал Петрович.
— Перед бабами-то стыдно… Как на метле сидишь… Спиридоновы-то вон «Жигули» купили…