Дидерик Опперман - Ночной дозор
я на стенах церковных рисую ночью
красные молоты и серпы.
- Йакос... Да что ты плетешь, мы не можем!
Уверяю, что день выступленья далек:
сперва мы силы наши умножим,
укрепив и чресла, и кошелек...
Поверь, желания нет иного
у каждого бура... Поверь мне, брат:
сперва - добиться свободы слова,
потом - всенародный созвать синдикат...
- Изменчива речь твоя, добрый Йорик,
как море, ведущее за окоем.
Говорю тебе, сколь вывод ни горек:
измена давно уже в сердце твоем.
Опять вокруг избыток апломба,
кричат и люди, и шапки газет:
"Американцами сброшена бомба,
огромного города больше нет".
И часто Йорик, почти для очистки
совести, выйдя из мастерской,
возвращается и наливает виски,
на шары и на маски глядя с тоской.
"Что станется с нами, коль скоро ныне
с терриконов черный ползет буран.
Заметают белые смерчи пустыни
нас, прилетев из далеких стран...
Я выпью - за сгинувшие отряды,
за потерянных нами лучших людей:
за Ренира, чья кровь на песке хаммады
забудется после первых дождей;
за Йакоса, который в порыве страсти
под каждый мост совал динамит,
мечтал, чтобы все развалилось на части,
но был своею же бомбой убит;
за Кот-Фана, который на всякий случай
без допроса, без следствия брошен в тюрьму,
теперь за проволокою колючей
только догнить осталось ему..."
Гроза, соблюдая свои законы,
тамбурином черным гремит с вышины.
Заводы, шахты и терриконы
все тот же танец вести должны.
4. СЕРЕБРЕНИКИ
Йорик сквозь дымку ночного тумана
видит взнесенными в вышину
Крылатого Змея, Большого Фазана;
видит своих детей и жену.
По лоции зная любую преграду,
призрак-корабль обходит мель,
к Нью-Йорку, Сант-Яго и Ленинграду
везет подарки дальних земель:
уран и золото, нефть и мясо,
вольфрам и азотную кислоту...
"В ожиданье назначенного часа
средь ангелов-рыб скольжу в темноту..."
*
Пушинку сажи взяв, как во сне,
на ладонь, он стоит и смотрит косо:
дремлют в редакции на окне
четыре чахлые сухороса.
"Это самая странная из побед:
больше сотни лет - попробуй-ка, выстой.
Словно забрезжил дальний рассвет
над пустыней, колючею и ершистой.
Не падали бомбы, кровь не лилась,
но все случилось, о чем мечтали:
"республика", греза народных масс,
внезапно возникла из пара и стали.
Но все так же киснуть должно молоко,
а здания - в небо смотреть вершиной.
Республика, да, - а разве легко
ее распознать в державе машинной?"
У окна стоит он с мыслью одной,
глядит, не высказывая вопроса,
как растут, как становятся всею страной
четыре чахлые сухороса.
"В этой стране - колючки одни,
в стране, где буйволу было и зебре
привольно пастись в далекие дни,
где бушмены гордо шагали сквозь дебри,
страх и сомнения отогнав,
а нынче - истощены, плюгавы,
последние лошади пьют из канав
и щиплют на пустошах чахлые травы...
Сухоросы в чашечке на окне!
Мы предали все, что хранили предки:
смерчи над шахтами в нашей стране,
кусты железа топорщат ветки,
и чернокожие батраки
с трудом выползают из ям бетонных:
так боязливые барсуки
греются ранним утром на склонах.
Под вечер в усталости тонет гнев,
воздух последним гудком распорот,
победно рельсами загремев,
катакомбы свои разверзает город".
И вот журналисты, его гонцы,
спешат с наказом, данным вдогонку:
этой измены искать образцы,
писать о них и снимать на пленку.
И вот, наращивая быстроту,
гудит ротатор от напряженья,
черною краскою по листу
заголовки, фотоизображенья.
Он рабочим становится быстро знак*м
одетым в комбинезоны и робы,
получающим завтрак сухим пайком
прямо из автоматной утробы.
Тысячи тружеников страны,
на работу спешащих, спины ссутулив,
об этой измене узнать должны
не покидая конторских стульев.
*
"Ушки, кр*жки, стружки..."
*
За семью дверями синедрион
с сигарами сел в покойные кресла,
в полумрак погружен, созерцает он
танцовщиц нагие груди и чресла.
- С кем этот Йорик-мэн заодно?
- О, это жуткий тип! Между прочим,
он популярен, конечно, но
планирует власть передать рабочим!
Ситуация, без сомненья, глупа,
раздумий не избежать гнетущих:
силою молота и серпа
он прельщает черных и неимущих!
Однако - талант не должен пропасть.
Именно так - не давайтесь диву
все эти годы мы держим власть.
Предложим Йорику альтернативу:
голову с плеч - и, в общем, концы;
ну, а исправиться очень просто:
убийства, девочки - и столбцы
торгово-промышленного прироста!
Ясно, ему и на ум не придет
искать условия лучше, льготней:
мы с ним по-братски поделим доход
он получит тридцатник от каждой сотни!
Пусть пишет, что мы всегда на посту.
Мене, текел... Пусть изложит ясно,
что серп и молот покорны кресту,
что черные нам угрожают всечасно!
*
В дыме и смоге город исчез,
застилая даль, стирая пейзажи,
сквозь марлю воздуха льется с небес
великолепный ливень сажи,
парит, перекатываясь во мгле,
струится, препятствий не замечая;
тысячелистые, виснут к земле
ветви чудовищного молочая.
"Когда у выхода из кино
Варраву полиция расстреляла,
дамских платочков освящено
в крови злодея было немало.
И в комнате ужаса висит
его портрет; собой не владея,
дамы, приняв безразличный вид,
приезжают хотя бы взглянуть на злодея.
Мемуары скупаются на корню,
конкуренты, ясно, остались с носом.
Вдове - или брату его - гоню
тысячу далдеров первым взносом!"
Сажевый ливень льет на бетон,
над площадью сеется базарной,
налипает на жесть и на картон,
оседает в кафе на деке гитарной.
"Ушки, кр*жки, стружки,
поросятки-чушки..."
"Кроме хлеба, иных не обрел я святынь.
Есть ли казнь, которой бы я не изведал?
Из рук моих бомбу, Господи, вынь!
Тебя я за тридцать далдеров предал!
Ангела ждать ли я ныне могу,
который теплой водой Каледона
уврачует живущих с червем в мозгу,
безжалостный рак изгонит из лона?
Учитесь у мыши, бегущей сквозь тьму,
находящей в любом лабиринте дорогу.
Выгодно в этой игре кому,
чтобы цифры росли от итога к итогу?
Ушки, кр*жки, стружки,
поросята-чушки,
в клевере телятки,
а в овсе лошадки...
Это ли хлеб - для детей, для жены
преломленный? Или, согласно уставу,
кровопролитье во имя войны?
Я ребенка ращу - по какому праву?
Следуя вековому обряду,
военный корабль обходит мель,
к Сант-Яго, Нью-Йорку и Ленинграду
везет подарки дальних земель.
Призрак-корабль... Беспощадно, яро
занесший атомную пращу...
Которая ждет меня, Господа, кара?
Для чего и зачем я ребенка ращу?
Ушки, кр*жки, стружки,
страшные игрушки,
танки да эсминцы,
морские пехотинцы,
огонь прибрежных батарей,
посты вокруг концлагерей,
пусть детки вырастут скорей,
но любят птичек и зверей.
Солдата, втиснутого в костыли,
как в клетку, - пусть видит грядущий историк!
Равви, молитве моей внемли:
за тридцать монет Тебя продал Йорик!
Но пусть ни магнитная мина, ни риф
Земле не пророчат скорой кончины:
ее не должен бессмысленный взрыв
исторгнуть из лона морской пучины!"
5. СИГНАЛ
Ревет, сквозь ветер и ночь натужась,
сирена полуночная вдали.
Йорик не спит: подавляя ужас,
представляет плывущие корабли.
"Когда наконец объявятся двое
меня увести в последний приют?
Все это - рассказ про время былое,
про то, как забвению долг предают.
Сквозь жизнь чем дальше, тем все бесцельней
люди брести уныло должны.
Что сохранишь ты, хрипя в богадельне?
Образ детей? Старушки-жены?"
Выключает, вверясь намекам рассудка,
молочный, словно в каюте, свет,
как ни гремит дождевая побудка,
решает считать, что опасности нет.
Он бренди пьет, распечатав кварту,
на третьей рюмке приходит покой.
Рядом с бумагами желтую карту
долго разглаживает рукой.
Имя свое на последней строчке
приписав, оставляет все на виду:
"Сделаю сверток; без проволочки
по первому зову отсюда уйду..."
Дни, как дрова отсыревшие, с дымом
тлеют, шипят, лениво горя.
Солнцем взрываются нестерпимым
и отлетают прочь, за моря.
"Заберут ли меня беспощадно, грубо?.."
Взгляни, как буря осенняя зла,
колючие ветры мантию дуба
уже разграбили жадно, дотла.
"Должен ли я заниматься вздором,
эту страну - с природою всей,
со всеми людьми - оградить забором
и стеречь ее, будто некий музей,