Дмитрий Бак - Сто поэтов начала столетия
Усмотреть в мире никем не заслуженную, не спровоцированную вину – вот что пытается совершить Линор Горалик в своих текстах в столбик. У этого жеста, духовного движения возможны два подтекста: глубоко личный и всеобщий универсальный, – и оба они сходятся в библейской реальности стихий и сил. Проекцией личного соприсутствия незаслуженной вине является болезнь – в первоначальном значении этого слова, производном от боли. Страждущие стоны и ропот Иова оглашают эти подмостки.
Как умирают пятого числа?
Как умирают третьего числа?
Как умирают в первый понедельник?
Лежат и думают: «Сегодня все музеи
закрыты – санитарный день.
Все неживое чает очищенья,
и чучела спокойней смотрят в вечность,
когда стряхнули месячную пыль».
Как умирают ближе к четырем –
в детсадовский рабочий полдник?
А ближе к новостям? А в шесть секунд
десятого? А в пять секунд? А в три?
А вот сейчас?
Какие ж надо святцы, чтоб никого из нас не упустить.
Проекцией универсальной служат иные события библейского масштаба, пусть и сведенные к тесным рамкам рассказа либо рождественской истории:
Как в норе лежали они с волчком, –
зайчик на боку, а волчок ничком, –
а над небом звездочка восходила.
Зайчик гладил волчка, говорил: «Пора»,
а волчок бурчал, – мол, пойдем с утра, –
словно это была игра,
словно ничего не происходило, –
словно вовсе звездочка не всходила.
Им пора бы вставать, собирать дары –
и брести чащобами декабря,
и ронять короны в его снега,
слепнуть от пурги и жевать цингу,
и нести свои души к иным берегам,
по ночам вмерзая друг в друга
(так бы здесь Иордан вмерзал в берега),
укрываться снегом и пить снега, –
потому лишь, что это происходило:
потому что над небом звездочка восходила…
Здесь важны именно стилистические перебои от предельной экспрессии к бесстрастности, невыносимо болезненное-для-меня приведено в действие чем-то непреложным и жизнедарующим. В этом странном сочетании сдержанности и нетерпимости, покорности и бунта, сомнений и убежденности – ветхозаветный сюжет вечной борьбы за право вести борьбу без надежды на победу. Парадоксальное бесстрастие при виде и при чувстве боли оборачивается затаенной героикой, как в бьющих по нервам сценах еврейского погрома, запечатленных в бабелевском «Переходе через Збруч». Невыносимое горе оставлено при себе, для других обнажена минималистски оформленная немота, не сопоставимая ни с концептуалистской легкостью нанизывания условных и понарошку срисованных картинок, ни с прямолинейной публицистикой социальных поэтов.
При подобном лаконизме выразительных средств, при почти демонстративном господстве монотонной интонации равнодушия и отстранения стихи Линор Горалик отличаются очень большим диапазоном тембров. Боль, болезнь, спокойное спасение в условном и холодном, слова не пристают к чувствам, лишены экспрессии. Это очень напоминает внезапное внимание чеховского Климова из рассказа «Тиф», только очнувшегося от многонедельного болезненного бреда, к простейшим подробностям быта: к бликам света на стекле графина с прохладной водой, к звуку проезжающей за окном извозчичьей пролетки… И все это оказывается неотделимым от библейского кода первотворения и мироустройства, даже если апостолы названы русскими уменьшительными именами:
Плывет, плывет, – как хвостиком махнет,
как выпрыгнет, – пойдут клочки по двум столицам.
Придут и к нам и спросят, что с кого.
А мы ответим: «Господи помилуй,
Да разве ж мы за этим восставали?
Да тут трубили – вот мы и того.
А то б и счас лежали, как сложили».
С утра блесна сверкнула из-за туч,
над Питером и над Москвой сверкнула.
И белые по небу поплавки,
и час заутренний, и хочется мне кушать…
Смотри, смотри, оно плывет сюда!
Тяни, Андрюша, подсекай, Петруша!..
Сведение многоразличного к единому, неброское тождество далековатых друг от друга понятий, вещей и событий – все это легко узнаваемые черты стихотворной манеры Линор Горалик, чьи строки в столбик – по первому впечатлению – предназначены для ребенка либо для невзыскательного поглотителя бульварного чтива. Сказать на этой территории, этим языком о материях сущностных и существенных не каждому удается. У Линор Горалик получилось, пусть и отдают себе в этом отчет очень немногие ее читатели.
БиблиографияПодсекай, Петруша // Новый мир, 2007, № 2.
Подсекай, Петруша. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2007. 48 с.
Устное народное творчество обитателей сектора М1 / Сост., предисл. и послесл. С. Петровский. М.: АРГО-РИСК, Книжное обозрение, 2011. 96 с.
Наталья Горбаневская
или
«Вот мы и дожили – но до чего?..»
Лирика Натальи Горбаневской двоится. На протяжении многих и многих лет в ней присутствуют стихотворения, в которых поэт ищет «точный маршрут к недоступным высотам», оглядывается назад, а получается что вверх, ввысь:
Это весна, равноденствие,
это зима, зиме, зимы кончается срок,
и она выходит на волю, на дальний,
самый дальний восток,
и чем дальней, тем печальней.
А весна сбивается с ног,
смывает остатки сугробов,
вымывает останки гробов,
ибо час Воскресения пробил
в выходные отверстия белых лбов,
ибо Бог – это вправду любовь,
но себя ко всему приготовь.
Последние строки весьма знаменательны, они ясно говорят о том, что религиозное чувство, одушевляющее поэзию Натальи Горбаневской, лишено малейшего оттенка назидательности, намека на застывшее морализаторство. Вроде бы вполне ясно объяснено в приличествующих текстах, как достигается благодать, но приготовить себя следует буквально ко всему, ибо многое вокруг может менять природу, бликовать, превращаться из света в тень и обратно. «Причастность тайнам» выведена за храмовые пределы, выглядит обмирщенной, но вовсе не профанированной бытом.
На этом горнем фоне неким контрастом выглядят другие стихи – торопливо проборматываемые усталым, порою опустошенным человеком, уставившимся в компьютер, медленно бредущим к вокзалу по знакомой парижской улице и в произвольном порядке выдергивающим фрагменты картинок давно минувших дней.
Книжку читаю –
книжка в руках рассыпается.
Таю, не таю –
сосулька в груди просыпается.
Сплю ли, не сплю ли –
через горло сыта сновиденьями.
Сыплются пули
провиденья ли, Провиденья ли.
Сыплют горохом
по тонкому льду и прозрачному.
Катятся эхом
наживо, наголо, начерно.
Для этого человека основное занятие – явно не поэзия, он обращается к стихам как бы попутно, не с тем чтобы разрешить специальную эстетическую либо моральную задачу, но просто в стремлении продублировать, прокомментировать случившееся с ним здесь и сейчас, роняя слова полуслучайные, разговорные и просторечные, словно бы и не предназначенные для чужого уха.
…Родит земля читателя?
Врача скорее.
Грех замоля, предстану ль я
пред галереей
чудесных рож, где каждый схож
со мной хоть чутку,
хорош, нестар, как санитар,
что вопреки рассудку
бросает ключ, как солнце луч
кидает в море…
Могуч прилив, все высветлив –
и страх, и горе.
Человек, написавший эти стихи, понятен и прозрачен – он почти невольно перефразирует словно все еще полузапретного Мандельштама («…читателя?», «могуч прилив…»), – демонстративно неофициален, почти брутален в подборе слов («рож», «чутку») и спустя несколько десятилетий накрепко укоренен в советских шестидесятых-семидесятых. Он продолжает ощущать себя на грани эпохи глубокого вдоха примстившейся воли и возвращения вечных сумерек свободы. Вот, по Бродскому, «конец перспективы»:
Телеграфный переулок.
Черная «Волга»
гонится за мной,
въезжает на тротуар.
Сон 69-го года.
А вот и новый виток надежд-иллюзий:
Демокра! И восклица!
Пить нам воду не с лица.
Да и не к лицу.
Вот икра, и фуа-гра,
и другие сплендора
важному лицу…
Лирический дневник сопровождает автора и в небесных прозрениях, и в земных буднях, так же как на равных правах привычной домашности присутствуют в стихах Натальи Горбаневской реалии Москвы и Парижа. Обе описанные версии лирики Горбаневской весомы и самодостаточны, однако самое главное все же начинается в момент столкновения разных способов жить: жертвенного пренебрежения обыденным ради вечного – и погружения в рутинные, но также самоотверженные повседневные усилия исполнить долг не перед небом, но перед людьми. В эти мгновения привычное кажется невыносимым, полнозвучный мир оказывается вовсе лишенным звуков: