Ольга Берггольц - Ленинградский дневник (сборник)
О, как мало времени осталось на жизнь и ничтожнейше мало – на расцвет ее, которого, собственно, еще не было. А когда же дети? Надо, чтоб были и дети. Надо до детей успеть написать роман, обеспечиться…
А надо всем этим – близкая, нависающая, почти неотвратимая война. Всеобщее убийство, утрата Коли (почему-то для меня несомненно, что его убьют на войне), утрата многих близких, – и, конечно, с войной кончится своя, моя отдельная жизнь, будет пульсировать какая-то одна общая боль, и я буду слита вместе с нею, и это будет уже не жизнь. И если останусь жить после войны и утраты Коли, что маловероятно, то оторвусь (как все) от общей расплавленной массы боли и буду существовать окаменелой, безжизненной каплей, в которой не будет даже общей боли и уж совсем не будет жизни. Так или иначе – очень мало осталось жизни. Надо торопиться жить. Надо успеть хоть что-нибудь записать из того, как мы жили. Надо успеть полюбоваться собой, нарядиться, вкусить от природы, искусства и людей…
Не успеть! О, боже мой, не успеть!
М. б., я зря отказалась от партии, предложенной А.?
Чувство временности, как никогда. Чувство небывалого надвигающегося горя, катастрофы, после которой уже не будет жизни.
Если наше правительство избежит войны – его нужно забросать лавровыми венками. Всё – только не она, не Смерть. Только бы не «протягивать руки помощи», – пусть они там разбираются, как умеют.
Войны не избежать все равно. Мы одни в мире. Наши отказы, отступления, перерождения ничему не помогут. Мы все равно одни. Но не надо ввязываться ни во что. Это не обеспечит нам будущего – спокойного. Если бы еще советизация Европы – любой ценой, но она невозможна. Да и «любая цена»… Это значит – моя погубленная жизнь, во мне и в миллионах «меня», т. к. я теперь знаю, что все – как я, что все – только Я.
Оттолкнув от себя все это, попытаюсь работать над разделом «Углич», очень далеким от сегодняшнего, два дня отдам роману и, если пойдет, напишу заявку «Феди Никтошкина» и на сценарий «Жена», по Мартехову, для Ленфильма.
12/VI-41
О боже мой, какая трясучка.
Покою не дает понедельник, та пьянка с Ю. Г. Надо объясниться, задушевно и просто сказать: «Не будем больше так ломаться и плевать друг в друга». Звонила – его нет дома, в Келомяках. Роман идет мучительно, я тороплюсь, порчу, вязну в деталях, пропускаю главное, выдумываю, – а настоящая-то жизнь была во сто крат страшнее и сложней. Главное – эта торопливость, это стремление догнать что-то главное, ускользающее, что обязательно впереди, а не в том, что пишешь. Форма, избранная мною, – полная свобода и независимость от рассказчика, перебивка стилей: то детский рассказ типа «киноглаза», то почти протокольное повествование – кажутся мне окрошкой, пересмешничеством, чужим. Тон все еще не найден, хотя в том, что пишу, он уже ближе к искомому, чем в том, что было написано в 38 году. Там просто плохо.
И это все почти не доставляет творческой радости, за исключением крох.
Но если есть в чем смысл – то именно и только в этой мучительной, медленной работе.
Должна приехать Муська, чтоб сделать аборт, и я мучительно боюсь, что это кончится неблагополучно, что она умрет, что, наконец, меня просто «накроют» за организацию этого дела. Но что же делать – нельзя же ей оставлять ребенка в ее теперешнем положении – без работы, с полуразрушенным здоровьем…
Ой, ой, ой, как все ужасно, как все мучительно.
Только одна отрада – Колька.
20/VI-41
…Может быть, это наступает новая полоса страшного горя для нас всех – ее смерть, суды и т. д. Нечто остановилось за углом и ждет с обухом в руке. Пройдет или нет? Нас или кого-нибудь другого ударит оно?..
Нет, нет, нет!
Все обойдется благополучно, мы поедем с нею в Келомяки, она отдохнет, м. б., устроится к Радловой. М. б., я встречу там человека, с которым чудесно, «кислородно» покручу. Там сосны, там море, там буду работать над романом.
Ах, скорей бы уж оно кончилось, – положим ее в постель, она уснет, я тоже посплю – я нанервничалась за эти дни, недосыпаю…
Но что же делать? Ах, говорили же, говорили люди, что нельзя этот закон так круто и свирепо вводить!
P. S. Все благополучно.
22/VI-41
14 часов. ВОЙНА!
2/IX-41
Сегодня моего папу вызвали в Управление НКВД в 12 ч. дня и предложили в шесть часов вечера выехать из Ленинграда. Папа – военный хирург, верой и правдой отслужил Сов. власти 24 года, был в Кр. Армии всю гражданскую, спас тысячи людей, русский до мозга костей человек, по-настоящему любящий Россию, несмотря на свою безобидную стариковскую воркотню. Ничего решительно за ним нет и не может быть. Видимо, НКВД просто не понравилась его фамилия – это без всякой иронии.
На старости лет человеку, честнейшим образом лечившему народ, нужному для обороны человеку, наплевали в морду и выгоняют из города, где он родился, неизвестно куда.
Собственно говоря, отправляют на смерть. «Покинуть Ленинград!» Да как же его покинешь, когда он кругом обложен, когда перерезаны все пути! Это значит, что старик и подобные ему люди (а их, кажется, много – по его словам) либо будут сидеть в наших казармах, или их будут таскать в теплушках около города под обстрелом, не защищая – нечем-с!
Я еще раз состарилась за этот день.
Мне мучительно стыдно глядеть на отца. За что, за что его так? Это мы, мы во всем виноваты.
Сейчас – полное душевное отупение. Ходоренко обещал позвонить Грушко (идиот нач. милиции), а потом мне – о результатах, но не позвонил.
Значит, завтра провожаю папу. Вижу его, видимо, в последний раз. Мы погибнем все – это несомненно. Такие вещи, как с папой, – признаки абсолютной растерянности предержащих властей…
Но что, что же я могу сделать для него?! Не придумать просто!..
5/IX-41
Завтра батька идет к прокурору – решается его судьба. Я бегала к т. Капустину – смесь унижения, пузыри со дна души и т. п.
Вот заботилась всю жизнь о Счастье Человечества, о Родине и т. д., а Колька мой всегда ходил у меня в рваных носках, на мать кричала и никого, никого из близких, родных и как следует не обласкала и не согрела, барахтаясь в собственном тщеславии…
Ленинград, я еще не хочу умирать,
У меня телефонов твоих номера,
Ленинград, у меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Но за эти три дня хлопот за отца очень сблизилась (кажется) с Яшей Бабушкиным, с Юрой Макогоненко. О, как мало осталось времени, чтоб безумно покрутить с Юрой, а ведь это вот-вот, и, переглядываясь с ним, вдруг чувствую давний хмельной холодок, проваливаюсь в искристую темную прорубь.
Это я знаю: любовь к любви, не больше. Он славный, но какое же сравнение с Колькой?! Но он очень мил мне. А город сегодня обстреливали из артиллерии, и на Глазовой разрушило три дома… Я узнала это уже вечером. Смерть близко, смерть за теми домами. Как мне иногда легко и весело от этого бывает…
8/IX – 9/IX-41
В ночь на 7/IX на Л-д упали первые бомбы, на Харьковской. В это время (23.25) мы были у меня – я, Яша, Юра М. и Коля. Потом мы пили шампанское, и Юра поцеловал мне указательный палец, выпачканный в губной помаде. Вчера мы забрались в фонотеку. Слушали чудесные пластинки, и он так глядел на меня. Даже уголком глаза я видела, как нежно и ласково глядел.
Сегодня, в 22.45, был налет на Л-д, я слышала, как свистели бомбы – это ужасно и отвратительно. Все 2 ч. тревоги у меня тряслись ноги и иногда проваливалось сердце, но внешне я была спокойной. Да и сознанием я ничего не боялась, а вот ноги тряслись – б-р-р…
После тревоги (бомбы свищут ужасно, как смерть!) я позвонила в [Дом] радио, Юра говорил со мной… лояльно.
Я хочу успеть. Дай мне еще одно торжество – истинное и превосходящее любую победу, дай мне увидеть его жаждущим, неистовым и счастливым. Это немногое, о чем я прошу тебя перед свистящей смертью.
Я не прошу тебя о Коле, потому что мы погибнем вместе – я у подъезда, он на крыше. Мы ведь не прячемся в землю, когда они свистят. И ведь еще одно, и мы – вся Жизнь.
Мне надо к завтрему написать хорошую передовичку. <…> Я обязательно должна написать ее из самого сердца, из остатков веры.
Сейчас мне просто трудно водить пером по бумаге. И все же вожу – есть мысли, завтра окончательно оформлю. Хуже всего, что с утра тюкает в голову – ужасно, как весной. Только бы не это, а то выйду из строя.
Начав работать, совершенно остыла к Юре.
Я знаю, что Юра – блажь, защита организма, рассредоточение, и только.
12/IX-41
(Они прилетели в 9.30, но у нас не грохало.)
Без четверти девять, скоро прилетят немцы. О, как ужасно, боже мой, как ужасно. Я не могу даже на четвертый день бомбардировок отделаться от сосущего, физического чувства страха. Сердце как резиновое, его тянет книзу, ноги дрожат, и руки леденеют. Очень страшно, и вдобавок какое это унизительное ощущение – этот физический страх.