Новелла Матвеева - Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи
Как выглядело моё вхождение в детсадовскую самодеятельность? Проверял ли меня кто-нибудь на музыкальный слух и на мой, не особенно громкий, голос? Память решила от меня навсегда это скрыть. Зато я помню себя… — уже сразу в ансамбле!
В детском ансамбле, куда, если не ошибаюсь, — без низкопотребной делёжки на «худших» и «лучших» (привычка тех, кто «Из грязи да в князи»!) были призваны и приняты все желающие. Вплоть до самых шкетских шкетов, чьим инструментом иногда являлась обыкновенная расчёска, завёрнутая в папиросную бумагу, — та, в которую дудеть. (Мы с сестрой тоже это пробовали: получалось — чем пронзительней, тем лучше!)
Каждый человек (кроме Козлова-Вякина) чего-нибудь да стоит. Это неоспоримый факт. (Придёт время — и в сонетах «Есть гениальность ночи» и «Народ» я попытаюсь это по-своему выразить.) Но не может же быть, чтобы идеальный музыкальный слух был СРАЗУ У ВСЕХ! В случае Детского сада — у всего учреждения враз? Если не подставлять «ножку», стезю свою найдёт каждый, но ведь не обязательно — в музыке? Право, не знаю, чем это объяснить, но ДИССОНАНСОВ НЕ БЫЛО. Прорвись в ансамбле хоть один, — он запомнился бы мне на всю жизнь!
Быть может, феномен объяснялся тем, что все грехи нашего оркестра дружески покрывал баян дяди Пети Копылова? Властно вмешиваясь в происходящее, повелительно направляя весь поток в должное русло, он так роскошно умел взреветь — этот его баян! С поистине королевской щедростью — направо и налево, точно княжества, раздавал он великолепные звуки! А ничтожные, привходящие (если они были) втягивал в недра свои, и там — уничтожал, перемалывал, перетирая и перерабатывая их в нечто безопасное для общества и даже — с той секунды — удобоваримое. Так, — отмеченные Полигимнией[20] или забытые ею, — ВСЕ ДЕТИ БЫЛИ ЗАНЯТЫ; в пении, в дудении, в кручении рукояток разных трещоток, — все были нужны, довольны и счастливы. И совсем не было, — на всём свете не было! — безголосых, либо лишённых слуха!
Не вспомню никого и такого, чтобы валандался вне ансамбля; чтобы каким-то образом, тоскуя, появился бы вдруг с наружной его стороны, пиная соринку…
А располагались мы все на нескольких широких ступенях летней террасы Детсада, — открытых на улицу, на свежий воздух, — «Откуда льётся мир и где увидишь всех»…[21]
Дан приказ: ему на запад,
Ей — в другую сторону.
Уходили комсомольцы
На Гражданскую войну, —
пели дети и воспитатели; пели друзья и родственники тех и этих, случившиеся тут же, у нашего ансамбля под рукой; пели иногда и подоспевшие отдыхающие санатория и, наверное, работники клуба (из которого в Детсад просочились вышесказанные литавры, — тогда могло показаться, что и сквозь стену!)… Лица у всех были серьёзные, задумчивые, честные. И свежий летний зелёный запах травы подымался около нас, поющих, — особенно внятный при первом, едва заметном, повечерении.
Ты мне что-нибудь, родная,
На прощанье пожелай.
Начни я только перечислять песни нашего репертуара, боюсь, одни их названия затормозили бы весь рассказ, так много их было…
По военной дороге шёл в борьбе и тревоге
Боевой восемнадцатый год, —
гремели мы изо всех сил, —
Были сборы недолги, — от Кубани до Волги
Мы коней подымали в поход.
Среди зноя и пыли мы с Будённым ходили
На рысях на большие дела;
По курганам горбатым, по речным перекатам
Наша громкая слава прошла.
А надо было ВИДЕТЬ, какого рода коллекция типов выкрикивала эти слова! На всех на нас были белоснежнейшие жабо, достойные натурщиков Ганса Хальса («Помнят псы-атаманы, помнят польские паны Конармейские наши клинки!»), а на макушках — настоящие черноблестящие цилиндры, для дополнительной элегантности сдвинутые ещё и немного набекрень, — все — в одну сторону:
Веди ж, Будённый, нас смелее в бой!
Пусть гром гремит, пускай кругом гроза!
Мы беззаветные герои все
И вся-то наша жизнь есть борьба!
Прошу представить себе компанию, одетую по-буржуйски, но ведомую в бой красным командиром! Замещал которого (наверное, временно?) дядя Петя-баянист, со своей стороны тоже — в жабо и в цилиндре, щеголевато и залихватски сдвинутом на ухо!
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперёд…
И не напрашивается ли здесь (для сравнения) «дивизия» (или, вернее, рота) незадачливых и франтоватых лондонских шпионов, которые тоже были не прочь попасть в передрягу, не снимая белых перчаток, и которые Г. К. Честертоном так броско нарисованы в романе «Человек, который был Четвергом»? Но всё это, конечно, не совсем всерьёз говорится; нетрудно догадаться, что были мы, так сказать, всего лишь ДЖАЗ-БАНДОЙ, одетой, как, вероятно, положено быть общеевропейским джазменам (и отчасти — хористам) по тогдашней буржуйской моде. Она вступала, конечно, в некоторое противоречие с нашими боевыми песнями, — тем более, наверно, забавное, что несоответствия на этом не завершались. Ведь, говоря кстати, лишь только с макушки и до плеч мы были экипированы во всё буржуазное, а дальше — от плеч вниз — одеты кто во что горазд; от платьев с безрукавками и (латаных иногда) штанов на лямках — до каких-нибудь ситцевых сарафанов и до любой бумазеи, ветхой и пёстрой, как летняя бузина… Сверху до плеч — буржуи. Ниже, до пят — пролетарии! И как же иначе? «Чуть бой снова», — вперёд, плоёные воротники и чемберленовские головные уборы!
И, — чтобы уж по всем долгам рассчитаться с вопросом цилиндра, — ещё два слова о нём. На гравюрах и других изображениях он кажется… чуть ли не вырубленным из блестящего куска базальтовой скалы! Ну так ничего подобного: носить его очень легко, — одно удовольствие! На башке он почти не чувствуется, на мысль не жмёт, а под подбородком схватывается удобной и незаметной резинкой.
Плыли, плыли тучи,
Где песок горючий.
Разорвали…
(не помню что!)
Вороны летучи.
Чуть
Бой
Снова —
Мы двинемся в строю;
Дай,
Конь,
Повод,—
Не вздрагивай в бою!
А мне слышалось «Даль. Конь. Повар». Так я и пела! Чего никто в общестройном гаме, конечно, расслышать не мог. А что? Зачем так уж, по-вульгарному, вникать в каждое слово? Ведь главное в песне — воодушевление! Не так ли? — Так ли. (Как говаривал, отзываясь на «Не так ли», Иван Киуру).
Взрослых утомляет продолжительное участвование в хоре, особенно если имеются у них и другие заботы, — это дети могут долго не замечать своей усталости. И, может быть, это естественно, что в какой-то момент — с боевой и совершенно неугомонной, казалось, тональности мы соскальзывали на другую, почти лирическую:
Шёл отряд по бережку,
Шёл издалека, —
начинали мы вдумчиво, тихо, очень серьёзно;
Шёл под красным знаменем
Командир полка.
Голова обвязана,
Кровь на рукаве, —
След кровавый стелется
По сырой траве.
Хлопцы, чьи вы будете?
Кто вас в бой ведёт?
Кто под красным знаменем
Раненый идёт?
Мы сыны батрацкие,
Мы за новый мир.
Щорс идёт под знаменем —
Красный командир.
Настоящий хорист не оглядывается по сторонам. И ничего не может знать о своего полку неожиданном пополнении. Никогда во время пения нельзя было вычислить — сколько же нас теперь в общей сложности?! Между тем подходили и подходили всё новые люди, — тихо подхватывали напев.
В голоде и холоде
Жизнь его прошла,
Но недаром пролита
Кровь его была.
Если бы меня спросили «Что такое детство?» — наверное бы я, отшучиваясь, ответила: детство — это временное состояние взрослого человека, от которого (временного состояния) всю жизнь потом невозможно отделаться. Да и зачем отделываться от того, что САМО запоминается так надёжно?
Тишина над берегом,
Глуше стук копыт…
Знамя Щорса красное
По ветру шумит.
Как я уже обмолвилась выше, наш хор выстраивался на ступенях. И с определённого мгновения где-то надо мной, в верхнем ряду поющих, начиналось тихое цоканье — подражание удаляющейся коннице. Это некоторые, специально отведённые для такого дела, ребята принимались ритмично щёлкать языками. Помню своё удовлетворение, что я-то не в цокающем ряду! Но языки того ряда (а то, может быть, и двух верхних рядов) работали, кажется, на свой страх и риск! И с тем пущей отдачей, что их старания пригождались и для следующего — заключительного — куплета: