Борис Слуцкий - Том 3. Стихотворения, 11972–1977
ДНЕМ И НОЧЬЮ
Днем рассуждаешь.
Ночью мыслишь,
и годы, а не деньги, числишь,
и меришь не на свой аршин,
а на величие вершин.
Днем загоняем толки в догмы,
а ночью
поважней
итог мы
подводим,
пострашней
итог.
Он прост,
необратим,
жесток.
ШКОЛА ВОЙНЫ
Школа многому не выучила —
не лежала к ней душа.
Если бы война не выручила,
не узнал бы ни шиша.
Жизни, смерти, счастья, боли
я не понял бы вполне,
если б не учеба в поле —
не уроки на войне.
Объяснила, вразумила,
словно за руку взяла,
и по самой сути мира,
по разрезу, провела.
Кашей дважды в день кормила,
водкой потчевала и
вразумила, объяснила
все обычаи свои.
Был я юным, стал я мудрым,
был я сер, а стал я сед.
Встал однажды рано утром
и прошел насквозь весь свет.
ЗВЕЗДНЫЕ РАЗГОВОРЫ
Тишина никогда
не бывает вполне тишиной.
Слышишь звоны? Звезда
громыхает в ночи ледяной.
Зацепилась зубцом
за звезды проходящей обгон.
Вот и дело с концом —
происходит вселенский трезвон.
И набат мировой
объявляет пожар мировой
над моей головой,
от внимания еле живой.
Так и заведено́:
слышать звезд на осях оборот
никому не дано!
Каждый сам это право берет.
Посчастливилось мне —
я услышал, совсем молодой
на родной стороне,
как звезда говорит со звездой.
ОБГОН
А. Межирову
Обгоняйте, и да будете обгоняемы!
Скидай доспех!
Добывай успех!
Поэзия не только езда в незнаемое,
но также снег,
засыпающий бег.
Вот победитель идет вперед,
вот побежденный,
тихий, поникший,
словно погибший,
медленно
в раздевалку бредет.
Сыплется снег,
но бег продолжается.
Сыплется снег,
метель разражается.
Сыплется, сыплется
снег, снег, снег,
но продолжается
бег, бег, бег.
Снег засыпает белыми тоннами
всех — победителей с побежденными,
скорость
с дорожкой беговой
и чемпиона с — вперед! — головой!
ЛЮБОВЬ К СТАРИКАМ
Я любил стариков и любви не скрывал.
Я рассказов их длительных не прерывал,
понимая,
что витиеватая фраза —
не для красного, остренького словца,
для того,
чтобы высказать всю, до конца,
жизнь,
чтоб всю ее сформулировать сразу.
Понимавшие все, до конца, старики,
понимая любовь мою к ним,
не скрывали
из столбцов
и из свитков своих
ни строки:
то, что сам я в те годы узнал бы едва ли.
Я вопросом благодарил за ответ,
и катящиеся,
словно камни по склону,
останавливались,
вслушивались благосклонно
и давали совет.
ЗАХАРОВА КО МНЕ!
Шестнадцать лет на станции живу
у опоясывающей Москву
дороги,
и пятнадцать лет ночами
пытались все Захарова найти.
По звукоусилительной сети
пятнадцать лет: «Захарова!» —
кричали.
Я прежде обижался, но привык,
что на путях железных и прямых
к Захарову диспетчера́ взывают.
Днем не слыхать. Но только кончен день,
журят, стыдят и обличают лень,
для спешных объяснений вызывают.
Как вечереет,
с Захаровым беда!
А я его не видел никогда,
но без труда воображу, представлю,
как слышит он:
«Захарова ко мне!»,
как он ругается
и в стороне
бредет фигура
четкая, простая.
Пятнадцать лет кричали, а потом
замолкли.
О Захарове о том
примерно год ни слуху и ни духу.
Исправился?
На пенсию ушел?
Работу поспокойнее нашел?
Не избежал смертельного недуга?
Как хочется, чтоб он был жив и здрав,
захаровский
чтобы тревожил нрав
в ином краю диспетчера иного.
А если он на пенсии давно —
пускай играет в парке в домино
и слышит:
«Прозевал Захаров снова!»
НАГЛЯДНАЯ СУДЬБА
Мотается по универмагу
потерянное дитя.
Еще о розыске бумагу
не объявляли.
Миг спустя
объявят,
мать уже диктует
директору набор примет,
а ветер горя дует, дует,
идет решительный момент.
Засматривает тете каждой
в лицо:
не та, не та, не та! —
с отчаянной и горькой жаждой.
О, роковая пустота!
Замотаны платочком ушки,
чернеет родинка у ней:
гремят приметы той девчушки
над этажами все сильней.
Сейчас ее найдут, признают,
за ручку к маме отведут
и зацелуют, заругают.
Сейчас ее найдут, найдут!
Быть может, ей и не придется
столкнуться больше никогда
с судьбой, что на глазах прядется:
нагая, наглая беда.
ОДИННАДЦАТОЕ ИЮЛЯ
Перематывает обмотку,
размотавшуюся обормотку,
сорок первого года солдат.
Доживет до сорок второго —
там ему сапоги предстоят,
а покудова он сурово
бестолковый поносит снаряд.
По ветру эта брань несется
и уносится через плечо.
Сорок первого года солнце
было, помнится, горячо.
Очень жарко солдату. Душно.
Доживи, солдат, до зимы!
До зимы дожить еще нужно,
нужно, чтобы дожили мы.
Сорок первый годок у века.
У войны — двадцать первый денек.
А солдат присел на пенек
и глядит задумчиво в реку.
В двадцать первый день войны
о столетии двадцать первом
стоит думать солдатам?
Должны!
Ну, хотя б для спокойствия нервам.
Очень трудно до завтра дожить,
до конца войны — много легче.
А доживший сможет на плечи
груз истории всей возложить.
Посредине примерно лета,
в двадцать первом военном дне,
заседает солдат на пне,
и как точно помнится мне —
резь в глазах от сильного света.
ЗВУКОВАЯ ИГРА
Я притворялся танковой колонной,
стальной, морозом досиня каленной,
непобедимой, грозной, боевой, —
играл ее, рискуя головой.
Я изменял в округе обстановку,
причем имея только установку
звуковещательную на грузовике, —
мы действовали только налегке.
Страх и отчаянье врага постигнув,
в кабиночку фанерную я лез
и ставил им пластинку за пластинкой —
проход колонны танков через лес.
Колонна шла, сгибая березняк,
ивняк, дубняк и всякое такое,
подскакивая на больших корнях —
лишая полк противника покоя.
С шофером и механиком втроем
мы выполняли полностью объем
ее работы — немцев отвлекали,
огонь дивизиона навлекали.
Противник настоящими палил,
боекомплекты боевые тратил,
доподлинные деревца валил,
а я смеялся: ну, дурак, ну, спятил!
Мне было только двадцать пять тогда,
и я умел только пластинки ставить
и понимать, что горе не беда,
и голову свою на карту ставить.
«Привычка записывать сны…»
Привычка
записывать сны —
при спичке,
при свете луны,
при отблеске фонаря,
неверной спросонок рукою!
Образовалось не зря
обыкновенье такое.
Покудова сон не забыт,
из Леты едва только вынут,
пока не засунут за быт,
за явь до конца не задвинут,
он — рифмы реальности.
Он
и небо в руке — отраженье.
Он — вечных трудов и времен
мгновенное преображенье.
Не наши ли вещие сны
в случайной своей красоте
в стихах повторены,
запечатлены на холсте?
ПРЕТЕНЗИЯ К АНТОКОЛЬСКОМУ