Стефан Хермлин - Я знал, что каждый звук мой — звук любви…
Начиная с первых своих опытов, Хермлин ощущал глубочайшую связь с наследием опальных в годы фашистской диктатуры новаторских художественных течений первой четверти XX века (и прежде всего экспрессионизма). С большой любовью он пишет о таких великих лириках начала века, как Георг Гейм, Георг Тракль, Эльза Ласкер-Шюлер. Он привлекает внимание к недооцененным или забытым явлениям немецкой классической литературы (барокко, некоторые мыслители и поэты Просвещения и «Бури и натиска», Гёльдерлин, Брентано и немецкие романтики). Составленная им «Германская хрестоматия» (1976) является плодом этих занятий. Особая и важная заслуга Хермлина — его вклад в восстановление и упрочение духовных связей Германии с другими странами Европы после 1945 года (эти связи были насильственно оборваны третьей империей). Неизменной притягательной силой обладает для Хермлина Франция, с которой связаны многие годы его молодости. Франко-германские литературные связи имеют яркую и не лишенную драматизма историю, в которую вписаны имена Лессинга и Гёте (как переводчиков Дидро), Гейне и многих других. В нашем веке творчество Генриха Манна или австрийца Рильке невозможно себе представить вне сферы воздействия французской культуры. После войны Хермлин и Кролов (осведомленности которых во французской словесности может позавидовать не один исследователь) особенно много сделали для того, чтобы немецкий читатель вновь приобщился к богатому и многоцветному культурному наследию Франции. Хермлину принадлежат превосходно написанные эссе о Франсуа Вийоне, Шатобриане, Поле Верлене. Его переводы из Поля Элюара по праву считаются классическими (их ценил Илья Эренбург, столь же хорошо знавший и самого Элюара, и его поэзию). Вклад Хермлина в приобщение немецких читателей к мировой литературе очень велик. Он перевел сонеты Шекспира и Китса, лирику великого венгерского мятежника Аттилы Йожефа (и других видных поэтов Венгрии, мало известных остальной Европе), поэмы Неруды и «блюзы» американских поэтов-негров. В немалой мере благодаря ему в Германии оценили творчество Джона Стейнбека, Мигеля Эрнандеса, Маяковского, Андрея Платонова (некоторые из этих эссе Хермлина печатались и в русском переводе).
В Германии в XX столетии по многим причинам редко устанавливался тот глубоко заинтересованный, душевный контакт между поэтом и читателем, к которому мы так привыкли в России. Один выдающийся немецкий прозаик XX века недаром сказал, что в Германии поэзия ходит в тяжелых сапогах. Даже прижизненная известность великого австро-германского поэта Рильке несоизмерима с его посмертной славой (Музиль с горечью писал еще в 1927 году, что смерть Рильке имела меньший отклик, чем премьера нового фильма). Высокое признание творчества Хермлина чаще всего ограничивалось сравнительно узким кругом тех, кому поэзия необходима как воздух. Поэзия Хермлина — трудная по форме, насыщенная сложными метафорами и ассоциациями — явно не искала легкого успеха. Хермлину никогда не приходило в голову подлаживаться к читателю, искать его расположения. Он ясно видел, что на этом пути творчество неизбежно выхолащивается, и в подобных случаях предпочитал (подобно нашему Баратынскому, утверждавшему, что будет писать и на необитаемом острове!) надолго оставаться в одиночестве.
Если никто не услышит? Даже грядущее племя,
То, для которого ты шествуешь грозной тропой,
Сердцем не дрогнув, воспой и тогда беспощадное время.
Невыразимое — вырази, тяжкую ношу — воспой
И неподвластен сомненью твой твердый ответ изначальный,
Пусть даже ныне твой голос поглотит небытие.
Ты и на это готов. Ты знаешь: когда-нибудь дальний
Явится правнук, который полюбит и слово твое.
Каждому дан свой голос. Твой — на исходе былого
В черной ночи пророчит зарю грядущих годов.
Твердо избрал ты свой путь. Но кто услыхал твое слово?
Будет ли дом для него? Нет, он еще не готов.
(Перевод Г. Ратгауза)
Твердо и неуклонно Стефан Хермлин шел своим путем, никогда и ни при каких невзгодах с него не сворачивая. Любимые Хермлином французские поэты, и прежде всего Бодлер, с ранней молодости учили его безжалостному отбору каждого слова, непогрешимости каждого выражения. О «суровых боях» за слово Хермлин говорит с впечатляющей силой и в своих стихах, которые сегодня прочтет наш читатель («Сонет», 1956). Немецкая речь в стихах Хермлина стала необычно чеканной и строгой. Сегодня, приветствуя поэта и оглядываясь на его подвижнический труд многих десятилетий, мы, его друзья, давние и новые почитатели, воздаем ему заслуженную дань уважения.
Несколько слов об отборе наших текстов. Две трети гражданских стихов Хермлина (а их у него — большинство) уже переведены, и некоторые — хотя и немногие из них — переведены с подлинным вдохновением («Париж» — Д. Самойловым, «Пепел Биркенау» — Л. Гинзбургом). Поэтому гражданскую лирику Хермлина, во многом определившую его облик, его глубоко трагический цикл «О больших городах», мы представляем лишь двумя стихотворениями. И прежде всего это знаменитая «Боль городов», которую поэт печатал в начале почти всех своих сборников, написанная строгими и грозными терцинами, — суровое напоминание о 1942 годе, когда почти вся Европа была оккупирована Гитлером. Поэт очень сдержан в своих эмоциях: скорбь о родном и опозоренном Берлине среди песчаных пустырей и сосен соседствует здесь с образами истерзанных или непокоренных столиц: Мадрида, Парижа, Варшавы, Лондона. Поэт целомудренно не называет по имени Москву (усиливая этим поэтическое воздействие), но в посвященных ей строфах передает все напряжение борьбы:
Да славится твоя борьба! Я возглашаю,
Что мощь твоя изменит мир. Я это знаю.
И посягнувших на тебя я проклинаю.
Сходным пафосом дышат и написанные в том же 1942 году строки Ахматовой: «Час мужества пробил на наших часах».
Мы верим, что грозную поэтическую силу этих строк уловят даже те читатели, которые не разделяют безусловной убежденности поэта в правоте революционного дела (высказанной в столь драматический момент войны…).
Остальные стихотворения либо вводят нас в сложный, подчас герметичный мир юношеских исканий поэта, где античный миф предстает в сюрреалистическом обличье (что существенно для истоков поэтики Хермлина), либо раскрывают картину мучительного душевного разлада и колебаний (знакомую и читателям прозы Хермлина), тех сомнений, которые всегда предшествуют у этого поэта твердой решимости до конца бороться за победу добра. Лишь очистившись в горниле этих сомнений, поэт обретает силу, чтобы ясно и твердо сказать о своем назначении: «Я знал, что каждый звук мой — звук любви».
Баллада о Королеве Большой Беде
Голоса, говорите! Я помню вас,
Голос пчел из германских долин,
Голос пустоши в звонкий июльский зной
И суровой державы равнин.
Золотые и красные города,
Я запомню ваш древний звон:
На крыле одиночества в поздний час
Ко мне доносился он.
Вы мне говорили про демонский лик
Облаков над озерной водой.
Вы вели меня в призрачный парк городской,
Залитый белой луной.
О тоске беззащитных мостов на ветру
Я узнал впервые от вас,
О безмерно далеких, дивных морях.
Почему вы молчите сейчас?
И ласточкин щебет, и сладостный страх,
И террасы дерзостный взлет —
Я тысячи этих видений знал,
Их помнил наперечет.
Речь усопших поэтов во мне жива,
Как прежде, я к ней приник.
Я тонул в этом море Большой Беды,
Но усопший не слышал мой крик.
И сегодня сияет солнечный взор
Над заливами, в небе, везде.
Вы так искушали меня, голоса,
И бросили в лютой беде.
И я чувствую, ветер стал мне чужим
И равнина пуста, холодна.
Не достигла величия юность моя
И до срока в душе седина.
Не боятся дети бессильной руки,
Не страшится ласточка зим.
В ниневийской земле, в вавилонской земле[3]
Стих был казним и гоним.
Кто не жаждет жара нетленной любви,
Никогда не сгоравшей дотла?
Но тебе по летней тропе не пройти,
Твой удел — не пожар, а зола.
Ты не один; погляди кругом:
Поэты повергнуты ниц,
В вонючей канаве их братство лежит
Под надзором мертвых глазниц.
Где та улыбка в тени листвы,
Что бессмертной казалась нам вдруг?
Размалеваны эти губы теперь,
Истерзаны множеством мук.
Своим дыханием прерывистым славь
Королеву Большую Беду,
Владычит она над страною скорбей
С кровавого трона в саду.
Ничего не осталось, кроме Беды.
Это значит: в кулак сожмем
Усталую руку. Остывший взор
Ярость зажгла огнем.
И сонаты, и мертвых поэтов слова
Сурово отринул ты,
Из прибоя памяти выходя,
Из моря ночной темноты.
Ты бесслезный, беспамятный держишь путь
Сквозь железное время — туда,
Где владычит одна над страною скорбей
Королева Большая Беда.
1942 г.