Александр Пушкин - Домик в Коломне
1830
Из ранних редакций
Первоначальный набросок вступления
Пока меня без милости бранят
За цель моих стихов — иль за бесцелье,—
И важные особы мне твердят,
Что ремесло поэта — не безделье,
Что славы прочной я добьюся вряд,
Что хмель хорош, но каково похмелье?
И что пора б уж было мне давно
Исправиться, хоть это мудрено.
Пока сердито требуют журналы,
Чтоб я воспел победы россиян
И написал скорее мадригалы
На бой или на бегство персиян.
В ранней редакции за третьей строфой следовало:
IVУ нас война. Красавцы молодые!
Вы, хрипуны (но хрип ваш приумолк),
Сломали ль вы походы боевые?
Видали ль в Персии Ширванский полк?
Уж люди! мелочь, старички кривые,
А в деле всяк из них, что в стаде волк.
Все с ревом так и лезут в бой кровавый,
Ширванский полк могу сравнить с октавой.
Поэты Юга, вымыслов отцы,
Каких чудес с октавой не творили!
Но мы ленивцы, робкие певцы,
На мелочах мы рифмы заморили,
Могучие нам чужды образцы,
Мы новых стран себе не покорили,
И наших дней изнеженный поэт
Чуть смыслит свой уравнивать куплет.
Ну, женские и мужеские слоги![5]
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Октавы трудны (взяв уловку лисью,
Сказать я мог, что кисел виноград).
Мне, видно, с ними над парнасской высью
Век не бывать. Не лучше ли назад
Скорей вести свою дружину рысью?
Уж рифмами кой-как они бренчат —
Кой-как уж до конца октаву эту
Я дотяну. Стыд русскому поэту!
Но возвратиться все ж я не хочу
К четырехстопным ямбам, мере низкой.
С гекзаметром... о, с ним я не шучу:
Он мне невмочь. А стих александрийской?..
Уж не его ль себе я залучу?
Извивистый, проворный, длинный, склизкой
И с жалом даже — точная змия;
Мне кажется, что с ним управлюсь я.
Он вынянчен был мамкою не дурой
(За ним смотрел степенный Буало),
Шагал он чинно, стянут был цезурой,
Но пудреной пиитике назло
Растреплен он свободною цензурой —
Учение не впрок ему пошло:
Hugo с товарищи, друзья натуры,
Его гулять пустили без цезуры.
От школы прежней он уж далеко,
Он предался совсем другим уставам.
Как резвая покойница Жоко[6],
Александрийский стих по всем составам
Развинчен, гнется, прыгает легко —
На диво всем парнасским костоправам —
Они ворчат: уймется ль негодяй?
Какой повеса! экий разгильдяй!..
О, что б сказал поэт законодатель[7],
Гроза несчастных, мелких рифмачей,
И ты, Расин, бессмертный подражатель,
Певец влюбленных женщин и царей,
И ты, Вольтер, философ и ругатель,
И ты, Делиль, парнасский муравей,
Что б вы сказали, сей соблазн увидя,—
Наш век обидел вас, ваш стих обидя.
У нас его недавно стали гнать
(Кто первый? — можете у Телеграфа[8]
Спросить и хорошенько все узнать).
Он годен, говорят, для эпиграфа
Да можно им порою украшать
Гробницы или мрамор кенотафа,
До наших мод, благодаря судьбе,
Мне дела нет: беру его себе.
Сии октавы служили вступлением к шуточной поэме, уже уничтоженной[9].
Восьмая строфа (с другой редакцией окончания) имела в рукописи продолжение:
И табор свой писателей ватага
Перенесла с горы на дно оврага.
И там колышутся себе в грязи[10]
Густой, болотистой, прохладной, клейкой,
Кто с жабой, кто с лягушками в связи,
Кто раком пятится, кто вьется змейкой...
Но, муза, им и в шутку не грози —
Не то тебя покроем телогрейкой[11]
Оборванной и вместо похвалы
Поставим в угол «Северной пчелы»[12].
Иль наглою, безнравственной, мишурной
Тебя в Москве журналы прозовут,
Или Газетою Литературной
Ты будешь призвана на барский суд, —
Ведь нынче время споров, брани бурной.
Друг на друга словесники идут,
Друг друга жмут, друг друга режут, губят
И хором про свои победы трубят.
Читатель, можешь там глядеть на всех,
Но издали и смейся то над теми,
То над другими. Верх земных утех
Из-за угла смеяться надо всеми.
Но сам в толпу не суйся... или смех
Плохой уж выйдет: шутками однеми
Тебя как шапками и враг и друг,
Соединясь, все закидают вдруг.
Тогда давай бог ноги... Потому-то
Здесь имя подписать я не хочу.
Порой я стих повертываю круто,
Все ж, видно, не впервой я им верчу,
А как давно? того и не скажу-то.
На критиков я еду, не свищу.
Как древний богатырь — а как наеду...
Что ж? поклонюсь и приглашу к обеду.
Покамест можете принять меня
За старого, обстрелянного волка
Или за молодого воробья,
За новичка, в котором мало толка.
У вас в шкапу, быть может, мне, друзья,
Отведена особенная полка,
А может быть, впервой хочу послать
Свою тетрадку в мокрую печать.
Когда б никто меня под легкой маской
(По крайней мере долго) не узнал!
Когда бы за меня своей указкой
Другого строго критик пощелкал,
Уж то-то б неожиданной развязкой
Я все журналы после взволновал!
Но полно, будет ли такой мне праздник?
Нас мало. Не укроется проказник.
А вероятно, не заметят нас,
Меня, с октавами моими купно.
Однако ж нам пора. Ведь я рассказ
Готовил — а шучу довольно крупно
И ждать напрасно заставляю вас.
Язык мой враг мой: все ему доступно,
Он обо всем болтать себе привык!..
Фригийский раб, на рынке взяв язык,
Сварил его... (у господина Копа[13]
Коптят его). Езоп его потом
Принес на стол... Опять! зачем Езопа
Я вплел с его вареным языком
В мои стихи — что вся прочла Европа,
Нет нужды вновь беседовать о том.
Насилу-то, рифмач я безрассудный,
Отделался от сей октавы трудной.
Комментарий
Написано в 1830 г., напечатано в 1833 г. Содержанием поэмы является литературная борьба, которую приходилось Пушкину вести в это время.
С конца 20-х гг. Пушкин сделался предметом настоящей травли со стороны критиков и журналистов. Его новые произведения, выходившие в это время, не имели успеха у читателей. Критики упрекали Пушкина в мелкости содержания его поэзии, в отсутствии серьезной идеи или «цели», как тогда говорили. Они отрицали какое-нибудь серьезное содержание и в «Полтаве», и в «Евгении Онегине», а позже — в «Борисе Годунове». За этими упреками скрывалось требование реакционного общества (и правительства), чтобы поэт прославлял, воспевал существующий режим, военные успехи правительства, воспитывал своими стихами общество в духе традиционной казенно-обывательской морали, как это делал в своих «нравственно-сатирических» романах Булгарин. В этих требованиях морализации и оценках пушкинской поэзии, как легковесной и даже безнравственной, объединялись критики всех лагерей, от Надеждина до Булгарина. Пушкин, решительно не принимавший этих упреков и считавший, что он должен делать свое большое дело независимо от того, что «толпа его бранит» и «плюет на алтарь», где горит его поэтический огонь, — ответил на все обвинения в безыдейности и требования моральных поучений в стихах — поэмой «Домик в Коломне» (1830). Автор самых глубоких по идейному содержанию произведений, Пушкин в то же время отстаивал для поэзии право на несерьезные, легкие, шутливые темы. «Есть люди, — писал он, — которые не признают иной поэзии, кроме страстной или выспренней...» («Путешествие В. Л. П.»). Он считал более правыми «тех, которые любят поэзию не только в ее лирических порывах или в унылом вдохновении элегии, не только в обширных созданиях драмы и эпопеи, но и в игривости шутки, и в забавах ума, вдохновенных ясной веселостию...» (там же). Об упреках в безнравственности его поэзии он писал: «...Шутка, вдохновенная сердечной веселостию и минутной игрою воображения, может показаться безнравственною только тем, которые о нравственности имеют детское или темное понятие, смешивая ее с нравоучением, и видят в литературе одно педагогическое занятие» («Опровержение на критики»).